ЖАНРЫ

Гарденины, их дворня, приверженцы и враги

Эртель Александр Иванович

Шрифт:

– Эй!.. Не ярмарка!
– грубо осадил его Капитон Аверьяныч.
– Лета в книге записаны... В заводах по зубам не считают.

Конюх улыбнулся. Управитель насмешливо помычал.

Бывший швейцар, не помня себя от стыда, отошел к сторонке и по старой привычке вытянул руки по швам. Сердитое гарденинское начальство положительно напоминало ему полузабытые порядки эскадрона.

А выводка все продолжалась. Караковые, темно-гнедые, темно-серые, вороные рысаки один за другим ставились в позицию, блестели безукоризненным атласом своей кожи, отчетливо выделялись благородными ладами, всхрапывали, косили огненным глазом, с любопытством озирались и исчезали, уступая место: производители - ставочным, ставочные трехлеткам, жеребцы - кобылицам, старые - молодым. Когда вывели более осьмидесяти одиночек, стали выводить маток с сосунками; медленно продефилировали табуны отъемышей, стригунов, холостых, жеребых... Солнце закатилось; румяный отблеск на железных крышах потухал; ручейки и капели сковало морозом. Наступили светлые, прозрачные, бесшумные сумерки.

– Ну, кажется, все?
– осведомился Мартин Лукьяныч, с облегчением вздыхая.
– Можно идти?

Капитон Аверьяныч не ответил. Лицо его приняло выражение тихой грусти. Около стояла толпа наиболее почетных и заслуженных конюхов, с участием смотревших на старого конюшего.

– Федотик...
– произнес Капитон Аверьяныч упавшим голосом, - Федотик... выведи, братец, Любезного.

Федотка с радостною готовностью устремился в конюшню. В толпе послышались вздохи. Скоро раздался мерный звук подков, и из темных сеней вылетел красавец Любезный. Казалось, и лошадь и Федотка одинаково понимали, кто с таким чувством смотрит на них прикованными, влажными от затаенных слез глазами. Федотка, длинно распустив повода, сначала сделал полукруг, дал Любезному свободу стать в рысь, расправить Могучую грудь, широко раздуть ноздри. Потом перехватил рукою под уздцы и, сдерживая разгоряченного жеребца, упираясь ногами, с нахмуренным от наслаждения лицом приговаривая "ну... ну...", поставил его так, что изумительная красота точно застыла перед зрителями. Капитон Аверьяныч подошел, долго смотрел, словно запоминая в отдельности все стати лошади, погладил лебединую шею... Любезный ласково заржал. "Эхма!.. Скот, а тоже понимает!.." - прошептали в толпе.

– Ну, что ж...
– начал было Капитон Аверьяныч, но запнулся, усиливаясь сдержать трясущуюся нижнюю челюсть, махнул рукою и, ни на кого не обращая внимания, торопливо пошел со двора.

Мартин Лукьяныч был и растроган и страшно злился.

"Ах, анафемы!.. Ах, болваньё!" - ворчал он неизвестно по чьему адресу. В тот вечер даже Веруся примолкла, не решаясь нарушить его угрюмое настроение; Николай держался тише воды ниже травы.

Когда ушли начальники, а вслед за ними собралась к себе и Веруся, Мартин Лукьяныч сказал Николаю:

– Проводишь Веру Фоминишну, зайди-ка к Капитону Аверьянычу... Тащи его сюда... Что он там словно кикимора какая сидит... Видно, ничего не высидишь.

Николай давно не был у конюшего, и после всего, что произошло сегодня, ему как-то неприятно и жутко было идти к нему. С робостью отворил он дверь. В избе было темно и тихо; только маятник однообразно отбивал такт, да серыми четырехугольниками обозначались окна. "Капитон Аверьяныч!" позвал Николай. Ответа не последовало. У Николая тоскливо стеснилось в груди. Он чиркнул спичкой, оглянулся - в избе никого не было. Спичка быстро сгорела. Тогда он зажег еще и, думая, что Капитон Аверьяныч лежит на кровати, просунулся за перегородку...

Капитон Аверьяныч не лежал: с бессильно вытянутыми руками, с странно и грузно свалившеюся на грудь головою, с согнутыми ногами" ступни которых упирались в пол, он висел на скрученном полотенце, и страшен был вид его мертвого лица...

Николай пронзительно вскрикнул и бросился из избы.

Мартин Лукьяныч сидел у стола и, барабаня пальцами, обдумывал, что бы такое утешительное сказать Капитону Аверьянычу... Вдруг в сенях хлопнула дверь, раздались торопливые шаги.

– Что такое?
– вскрикнул Мартин Лукьяныч, вскакивая навстречу белому, как мел, Николаю.

– - Капитон Аверьяныч... Капитон Аверьяныч...
– пробормотал тот трясущимися губами и вдруг, как подкошенный, опустился на стул и разрыдался.
– Повесился!
– взвизгнул он.

X

Что натворила самовольная смерть.
– Одинокие - Об Иване Федотыче и о любви.
– "Угадайте!" - Объяснение.
– Кляузы.
– Брат с сестрою.
– Интимные прожекты.
– Чтение своих и чужих писем.
– Отъезд Николая.
– Внезапная новость.

Март начался, как всегда в тех местах, теплый, ясный, солнечный, с легкими морозцами по ночам.

Показались проталинки, с крыш капало, по дорогам появились зажоры, там и сям зазвенели ручейки. Ждали, вот-вот тронутся лога, лед на пруде взбух и посинел, дали выделялись с особенною отчетливостью, леса покраснели. В роще завозились грачи, воробьи весело чирикали по застрехам, пошли слухи, что прилетели жаворонки.

Как вдруг зима точно спохватилась. В день сорока мучеников, утром, похоронили искромсанное уездным лекарем тело Капитона Аверьяныча, а с вечера подул суровый "московский" ветер, заклубились тучи, повалила метель.

В одни сутки намело сугробы, сковало зажоры, занесло дороги. Леса переполнились унылым шумом; разыгралась такая погода, хоть бы в филипповки, закутила на целые двенадцать дней.

И никогда такой страх не охватывал Гарденйна. Все связывали внезапную перемену погоды с нехорошей кончиной Капитона Аверьяныча. Нашлись очевидцы самых странных вещей. Кому-то привиделся конюший в коридоре рысистого отделения, кто-то "своими глазами" видел, будто мертвец ходил в манеже, кузнец Ермил встретил его на перекрестке, в денйике Любезного в самую полночь слышали тяжкие вздохи. На дежурство отправлялись по два, по три человека. Даже старики испытывали приступы лихорадки, ночуя в конюшнях. Ночью ни один смельчак не решался ходить в одиночку. Страшно гремели крыши; протяжный гул, треск и стоны доносились из сада и рощи.

В избах было не менее жутко. В окна точно кто царапал когтями, из трубы слышалось завыванье, временами плакал пронзительный, визгливый, надрывающий голос.

Вообще время наступило такое, что Николай и Веруся чувствовали себя заброшенными в Какой-то дремучий лес.

Отовсюду поднялась такая непролазная чаща нелепого, баснословного, невероятного, что пропадала решимость продираться сквозь нее, опускались руки. На Верусины вечера совсем перестали ходить; ученики и те сделались невнимательны, впадали в какую-то странную одеревенелую рассеянность, таинственно перешептывались между собою, замолкая каждый раз, как только подходила к ним Веруся.

– Знаете что, Вера Фоминишна, - сказал однажды Николай, - не будь вас, сбежал бы я отсюда куда глаза глядят!

– Да... я должна признаться...
– медленно выговорила Веруся, - страшно делается по временам... Ну, хорошо, вы здесь... Вот читаем, говорим... Но без вас?.. И так странно, - я положительно сознавала себя счастливой вот до этого ужаса... Все казалось так легко и так просто... Ну, суеверия там, первобытные понятия и прочее. Так ведь легко казалось все это опровергнуть, разъяснить, доказать... И вдруг совсем, совсем нелегко!.. Павлик, Павлик!

Ведь это такая прелесть... но и он замкнулся, и у него, когда я заговорила, такое сделалось упрямое, такое неискреннее лицо... Ах, тоска!.. Послушайте, ужели вот у нас так-таки и нет ничего с ними общего? То есть я не говорю о пустяках - о том, что они понимают, например, пользу грамотности почти одинаково со мной, - нет, а в важном?

В основах-то? Ужели ничего нет общего?

– Вы насчет нелепостей и тому подобное?

– И об этом и вообще. Я насчет того говорю, что сидим мы точно Робинзоны на необитаемом острове, и никому нет дела до наших интересов, никто не разделяет наших убеждений, - все слились в одно и отстранились от нас... Нет общей почвы, как пишет Ефрем Капитоныч.

Поделиться с друзьями: