Гаспар из тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло
Шрифт:
– Тебе, Энрикес, серьги и перстень маркиза д'Арока! Тебе, раз ты убил его из карабина, когда он ехал в своей почтовой карете.
Энрикес надел на палец окровавленный топаз и вдел в уши аметистовые серьги, выточенные в виде капелек крови.
Вот какая судьба суждена была сережкам, которые служили украшением герцогине Медина-Сели, а месяц спустя Энрикес за поцелуй отдал их дочери тюремщика!
Вот какая судьба суждена была перстню, за который некий идальго уступил эмиру белого коня, а Энрикес отдал перстень за стакан водки перед тем, как его повесили.
XLIII. Тревога
Не расстаюсь со своим карабином, как донья Инес не расстается с кольцом, подаренным ей ее возлюбленным.
Окна постоялого двора с сидящим на кровле павлином загорались от полыхавшего вдали закатного солнца; лучезарная тропинка змейкой убегала в горы.
– Тише! Неужто не слышали? – спросил один из разбойников, прикладывая ухо к ставню.
– Это мой мул пукнул в конюшне, – ответил погонщик.
– Дурень! – воскликнул разбойник, – стану я из-за этого заряжать свой карабин? Тревога! Тревога! Слышите рожок? Это желтые драгуны.
И вдруг разноголосица, звон кубков, звуки гитары, смех служанок сменились такой тишиной, что слышно было, как летит муха.
Но оказалось, что протрубил всего лишь пастушечий рог. Прежде чем запрячь мулов и отправиться в путь, погонщики спокойно допили уже наполовину опорожненные бурдюки, а полусонные разбойники, с которыми тщетно заигрывали местные жирные красотки, взобрались на полати, позевывая от скуки и усталости.
XLIV. Отец Пуньяччо
Рим – город, где больше полицейских, чем обывателей, и больше монахов, чем полицейских.
Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
Отец Пуньяччо, откинув с головы капюшон, поднимался по лестницам собора святого Петра с двумя прихожанками в мантилиях, а на небесах шел спор колоколов с ангелами.
Одна из прихожанок – то была тетя – шептала по молитве на каждое зернышко четок, другая – то была племянница – искоса поглядывала на красавца-офицера папской гвардии.
Монах бормотал, обращаясь к старухе: «Пожертвуйте на мой монастырь». Офицер сунул девушке душистую любовную записочку.
Грешница утирала набегавшие на глаза сле-зинки; непорочная краснела от радости; монах прикидывал, сколько принесет тысяча пиастров при двенадцати годовых, а офицер тем временем закручивал ус, смотрясь в карманное зеркальце.
Черт же, притаившись в широком рукаве отца Пуньяччо, посмеивался, как Полишинель!
XLV. Песнь маски
Венеция с лицом под маской. [152]
Не в монашеской рясе и не с четками, а под Звуки тамбурина с бубенцами и в шутовском наряде пускаюсь я в жизнь, в это паломничество к смерти!
Наша шумная ватага примчалась на площадь святого Марка из харчевни синьора Арлекина, который попотчевал нас макаронами с прованским маслом и чесночной похлебкой.
[152] Эпиграф взят из поэмы Д. Байрона «Беппо» воспевающей старинную Венецию и ее живописные нравы.
Подадим же друг другу руки – ты, монарх на час, увенчанный позолоченной бумажной короной [153] , и вы, его нелепые подданные, следующие за ним в лоскутных плащах, с мочальными бородами и деревянными саблями.
Подадим же друг другу руки и будем, пока о нас забыл Инквизитор, петь и водить хоровод в волшебном великолепии светил нынешней ночи, веселой, как ясный день.
Будем петь и плясать, ибо мы весельчаки – не то что нытики, что плывут по каналу, сидя в гондолах, и проливают слезы при виде звезд.
[153] Т. е. «король дураков», шутовской монарх, избираемый на время карнавала. Обычай избрания «короля дураков» восходит к античным праздникам Сатурналий, справлявшимся 17 – 19 декабря, когда в память о мифическом Золотом веке Сатурна, эпохе всеобщего равенства и благоденствия, рабы освобождались от своих обязанностей и повсюду царило всеобщее необузданное веселье.
Будем петь и плясать, ибо терять нам нечего, а патриции тем временем, за занавесами, скрывающими их понурые головы, пусть проигрывают в карты дворцы и любовниц!
ЛЕС
XLVI. Моя хижина [154]
[154] Впервые стихотворение было опубликовано в «Романтических Анналах» за 1830 г.
Осенью к ней стали бы слетаться дрозды, чтобы отдохнуть; их привлекали бы ярко-красные гроздья рябины. [155]
Подняв взор, славная старушка увидела, как ветер треплет ветви деревьев и заметает следы ворон, скачущих по снегу вокруг гумна. [156]
[155] Никаких сведений о бароне Р. Монтерме обнаружить не удалось. Не исключено, что приписываемый ему отрывок является мистификацией Бертрана.
[156] Второй эпиграф взят из «Идиллий» Иоганна Генриха Фосса (1751 – 1826) – немецкого поэта и переводчика. В своих «Идиллиях» он рисовал сентиментальные картины сельской семейной жизни.
Летом мою хижину оберегала бы от палящего солнца густая листва, а осенью у меня на подоконнике ей заменяли бы садик несколько кустиков левкоя, пахнущего миндалем, да немного мха, где, словно в оправе, сияли бы жемчужинки дождя.
Зимой же, когда утро бросит пригоршни инея на замерзшее окно, сколь было бы отрадно заметить далеко-далеко, у самой опушки леса, путника и его коня и наблюдать, как они становятся все меньше и меньше среди снегов и мглы!
Сколь приятно было бы вечером, у камелька, где полыхает охапка душистого можжевельника, перелистывать летописи, повествующие об иноках и рыцарях так живо, что кажется, будто и сейчас одни читают молитвы, а другие сражаются на турнирах.
Сколь отрадно было бы ночью, в таинственный белесый час, предшествующий рассвету, услышать, как в курятнике громогласно запел мой петух, а с дальней фермы едва уловимо доносится ответное пение, словно голос стража, охраняющего подступы к объятой сном деревне.
Ах, если бы король у себя в Лувре читал наши писания, – о муза моя, беззащитная перед житейскими невзгодами! – то он бы, владеющий таким множеством замков, что даже не ведает им числа, конечно, не отказал бы нам с тобою в скромной хижине!