Газета День Литературы # 177 (2011 5)
Шрифт:
Человек, отформатированный счастьем, стал растениеобразным. Как отметил один из героев книги доктор Смирнов: "государство существует, опираясь на посредственность, и чем их больше – тем государству лучше". Ни на что не претендующие особи, пребывающие на заслуженном покое, для которых главное быть ближе к свету. Чем не мечта для государства, в котором всё обустроено как на египетско-турецком пляже, только вертикальном, а люди вместо двухнедельного "всё включено" пребывают в круглогодичной неге...
Страна погрузилась в сибаритство, живёт одним днем в надежде на вечный алхимический камень – китайские деньги – метафору современных нефтедолларов. Нефтедолларов, ставших символом агрессивной посредственности, которые естественные дары трансформируют в проклятие. Постепенно у Рубанова чистое концентрированное счастье превращается в горе. В высотно-травяном мире назревает хаос.
В заключение романа сибаритский мир настоящего-будущего стал крошиться. Китайцам надоело платить, и они свернули свою деятельность в России. Поедание стеблей, от которого поначалу не было никаких отрицательных последствий, привело к эпидемии расчеловечевания людей. Герои книги оказались на периферии, где они встретились со смертью. Финал открыт, впереди большие катаклизмы, компенсация за большую расслабленность, за отдых "народа-богоносца".
В уже цитируемом интервью Андрей Рубанов высказался о "расчеловечевании": "У нас – совдеповских бастардов – была надежда, что человек – это звучит гордо. Как только рухнул СССР, выяснилось: нет, не звучит. Я верю, что мы до сих пор оплакиваем крах проекта "улучшенного" человека. Мы обнаружили, что пороки неискоренимы, что они пребывают глубоко в нашей природе, что без насилия, без тяги к разрушению себя и окружающего мира, без водки, азартных игр и так далее мы не можем. Я не покривлю душой, если скажу, что это тема всех моих книжек. Мы должны переоценить человека. Да, быть человеком – хорошо, но надо оценивать его трезво".
Роман Рубанова – высшая "возгонка", чистейший концентрат, выжимка из обволакивающей и расслабляющей мякоти-образов-штампов нашего "сегодня", процессов, которые уже обозначились и неумолимо ползут вверх 300-метровым стеблем. Набор видений и интуиций из сферы коллективного бессознательного, того, что сейчас приходит на ум одновременно не только дуракам...
К примеру, схожее, но только "горизонтальное" настроение можно найти у Владимира Сорокина в "Метели". Иные образы, но смысл интуиций коллективного бессознательного схожий. Прелюдия русский антиутопии, когда сама страна станет мифологическим концептом, в котором человек одурманен стероидом счастья и мякотью стеблей. Именно в таком состоянии засыпают в убаюкивающей метели, засыпают навсегда...
Владимир КРУПИН ДВА РАССКАЗА
РАЙ НЕБЕСНЫЙ
Родина. Кильмезь – сердце моё. Сколько наших молитв, сколько снов и воспоминаний о тебе занимает места в нашей жизни! И с годами всё больше и больше. Родина не материальна, она духовна. Уже всё легче, даже с облегчением расстаюсь я с окружающими меня предметами, не утащу же в могилу ни квартиры, ни картин, ни книг, ни серванта, "холодильник, рыдая, за гробом моим не пойдёт", всё больше забываю, что было со мною вчера, но всё обострённее, всё больнее, всё мучительнее вспоминаю начало жизни, зарю утреннюю, милую мою Кильмезь, огромное село на Великом Сибирском тракте. Упали и сгнили екатерининские берёзы, посаженные вдоль него, черневшие ещё при отцах и дедах, металась от берега к берегу, мелела и мучилась наша любимая река Кильмезь, по имени которой и названо село, а память росла и становилась нетленной.
Память – главное, может быть, составляющее качество души. Милосерд Господь – спасает нас памятью о родине.
Весь мир жил в моём сердце, когда был молод и дерзал спасти человечество, а сейчас в сердце живёт только родина. Мир, по грехам своим, обречён, но, Господи, молю я, спаси мою родину. Спаси Кильмезь, её дома, улицы, тропинки, крутой обрыв, её родники, её высокие деревья. Когда читаю девяностый псалом и дохожу до слов "не приидет к тебе зло и рана не приближится к селению твоему", я всегда вспоминаю Кильмезь.
Я был мал и открыт и виден со всех сторон на просторах родины. И остался маленьким, даже больше маленьким, чем был. Потому что выросли новые деревья, утопили село в своей летней зелени, и осеннем золоте, зимнем серебре, улицы и дома прижались к земле и цветам, и всё время взгляд мой взлетал к вершинам, к небу.
Как же я давно не был в Кильмези, вечность. И, приехав на могилы бабушек и дедушек, я приехал ещё и на будущую могилу своего сердца. Оно живёт в Кильмези, душа моя летает над Кильмезью, какое же, теперь уже неотнимаемое счастье, что родился именно здесь. В лучшем месте подлунного мира. И та песчинка, которая была встревожена моими босыми ногами и поднялась силою ветра в воздух и стала летать над планетой, заставала меня в самых разных местах. В северной Африке я видел русских скворцов и плакал от песчинки, попавшей в глаза, в Японии я восхищался её красотами и электронными карпами, плавающими в жидком стекле яркой витрины, во Франции… Но что перечислять страны, это география, везде, везде я знал, видел и понимал, что нет в мире таких красот, такой сердечности природы, как в Кильмези. Какие самолёты, над какими океанами несли моё грешное тело, а ум и память улетали в кильмезские пределы.
Эти дни, прожитые в Кильмези, были на грани жизни и смерти. Молюсь же я ежедневно о милости Божией – упокоить меня на родине, и вот, в эти дни мне часто казалось – молитвы мои услышаны: сердце, соединившись с сердцем детства и юности так расширилось, что я задыхался, много раз мне казалось – сердце не выдержит. Где был, куда шёл, с кем говорил? Я обнаруживал себя то на Красной горе, то на микваровских лугах, то на Колхозной улице, то на Школьной, то на Промысловой, то на Труда и, конечно, всё время на Советской (Троицкой), где был и есть наш дом. Я подходил к нему ночью, касался стен, поднимался на крыльцо, спотыкался в зарослях искалеченного, заросшего двора, прислонялся к берёзе, посаженной мною в год окончания школы. Господи! Дождь шелестел, деревья меня узнавали, церковь стояла белеющая во мраке.
Видимо, я производил впечатление не совсем нормального: говорил не в такт, отвечал на вопросы не то и не так, как ожидали. Забывал подаренные банки с вареньем, не от того забывал, что пренебрегал, как же – это же с родины! От того, что опять куда-то шёл или куда-то везли.
Огромным крестом легли мои дороги этих дней. Из Вятки, с севера я приехал, пролетев мимо селений с потрясающими названиями Каменный Перебор и Рыбная Ватага, промчавшись мимо лесоучастка Ломик, от которого остался один дом, а когда-то тут было лесничество, отец мой был лесничим, первые три года жизни я был тут, потом, пролетевши ещё восемнадцать километров до Кильмези, я на следующий день был на западе района. В Троицком и Селино, потом был на юге, в Пореке, Кабачках и Константиновке, а в последний день на востоке, в Вихарево и Дамаскино. То есть при взгляде сверху, из поднебесья, это крест на пространстве моей родины. Это молитва моя о спасении отчей земли.
Почему-то я всегда знал, что буду жить в Москве. В каком-то месте моего детства какой-то взрослый спросил меня: "Хочешь Москву увидать?" – "Хочу". Он схватил меня за голову, за уши и оторвал от земли: "Видишь Москву?" Я вырвался и побежал, чтоб никто не видел мои закипевшие слёзы. И всё говорил себе: "Увижу, увижу Москву!" Увидел и живу. А главное моё предчувствие (а что есть жизнь, как не переживание предчувствий) это то, что я всегда буду тосковать о Кильмези. Мы уезжали из Кильмези, мама сказала: "Не оглядывайся, тосковать будешь". Я оглянулся.
Как хорошо получилось, что родина от меня на востоке, что, стоя перед иконами алтарей и перед домашним иконостасом, я обращаюсь не просто к ожиданию пришествия Христова, но и к родине.
Как царственно сияли эти четыре дня, как, думаю, отдыхал мой ангел-хранитель, зная, что на родине ничего со мною, кроме хорошего, не случится. Вот я сижу в теплоте и темноте прохладной ночи около окна, на которое не смел и глянуть сорок лет назад. Сорок! Взмах ресниц, как говорят на востоке. Цокали где-то по асфальту каблучки, конечно, красавицы; далеко, на окраине, внезапно трещала бензопила и глохла, пропархивали мотоциклы, и снова успокаивалась тишина. Даже петухи не кричали, а отмечались вполголоса. Я замирал, сливаясь с тишиной, с селом, со звёздами и новой луной над ним, и не было ничего на свете, кроме моего села. Нет, не хочу даже думать, что с Кильмезью может что-то случиться, нет, она вне времён. Она одна такая, она легко, по праву своей красоты, сохранится хотя бы для того, чтобы люди знали, каким должно быть русское селение.