Газета Завтра 464 (42 2002)
Шрифт:
— Банду Кучмы — под замок!
Из сердца Украины, с языка ее рвется русский крик. Ее мучают русские проблемы, она стоит перед необходимостью русского способа их решения. С такой массой народа, чужеродного для власти, независимость того, что называется украинским государством, — призрачна. Как, впрочем, была призрачна и вечная зависимость Украины от кого бы то ни было — от литовцев, немцев, турок, москалей — коли на планете Земля все-таки осталось это имя — Украина, и развился если и не великий, могучий, то гарний и певучий украинский язык. Об этом я говорю уже без шуток.
Надо отдать должное: если за 1000 последних лет, будучи по-настоящему свободными, суверенными только около двухсот лет под названием Киевская Русь, так называемые украинцы на этой земле не изжили в себе мировой особости, то они, конечно же, заслуживают уважения и свободы. Вот только никак не получается. Русские мешают. Эти неукротимые толпы бушующих под красными флагами серых, мокрых, иззябших русских людей, к которым, естественно, я испытываю не меньшее чувство симпатии и уважения, в такой же степени признавая и их право на свободу и независимость в данном месте, в данное время.
— Кучма, геть! Кучма, геть! Кучма, геть!
— Телевидение — в руки народа!
— Мы тута ночуваты будем!
Здесь их не кличут совками, а называют русскоязычными. В этом термине — сплав судьбы и политической ориентации. Не советская на них мета, а языковая. Все на Украине упирается в язык.
Що цэ таке за припинена мова? Вроде русскому все понятно. Но если все понятно, то значит, это не украинский язык, а суржик, то есть суррогат. Так поясняет мне мой знакомый, киевский писатель Анатолий Холод, с которым мы невдалеке от кричащей толпы, стоя под зонтами, пьем кофе из пластмассовых стаканчиков. "Еще в Добриловском евангелии, — говорит он, — году эдак в 115О-м, появился добавочный "ять", обозначающий звук, так и не возникший впоследствии в русском языке. Затем сдвоенная "о" в приставке "в", добавочная "и". Уже тогда в Киеве говорили "вивьця", а не овца. На протяжении дальнейших столетий разрыв увеличивался и усложнялся — и в фонетике, и в морфологии. В последние сто лет произошло окончательное отпочкование русского и украинского языков и на уровне звучания. Если послевоенные бабушки с Вологодчины еще могли понять таких же бабушек с Черниговщины ( а наоборот, русский москвич уже не мог понять вологодских бабушек), то теперь, когда, почитай, вся Россия живет в городах и говорит, как телевидение велит, — уже московский говор с киевским разлетелись в веках несходимо. Только суржик еще соединяет бытовой, уличный крик. А язык — нет.
Об этом толковал мне просвещенный местный житель, как вдруг ухнуло в дожде глухо, всерьез. Донесся взрыв. Самый настоящий. Потом, прибежав на этот звук во двор многоэтажки № 38 на бульваре Шевченко, мы узнали, что сотней граммов тротила пугнули какого-то чиновника, а убили, как водится, консъержку. "Ничего страшного". Но тогда, стоя невдалеке от красных полотнищ бунтующей толпы, я опять подумал: “Ну совсем как девять лет назад в Москве”.
Долго детонирует история. Годами катятся в гуще людской, населяющей славянские равнины, волны глубинных потрясений, затухая понемногу.
Легко было оставлять Киев, холодный, угрюмый, враждебный, несмотря на тусклое призывное сияние позолоты древней Лавры, с высот которой днепровская ширь, по погоде, напоминала пустыню, дождевыми миражами плыли далекие холмы и леса.
В купе опять сошлись, будто стенка на стенку, два языка. Мы с Холодом говорили по-русски, а двое других "человiков" исключительно на чистейшем украинском. Причем это были люди — ученые, воспитанные, можно сказать, интеллигентные, мысли друг другу излагали какие-то специальные, лексикой пользовались изысканной и потому оказывались особенно непонятными. Они, казалось, даже подчеркнуто усложняли мову и страшно раздражали этим. И чем громче мы с Холодом изъяснялись по-русски, тем тише, вкрадчивее и настырнее гнули свое по-украински эти аборигены. Мол, мы на своей земле, у себя дома, извольте успокоиться.
Напряжение возрастало с каждой выпитой рюмкой коньяка с нашей стороны, и бокалом пива — с их.
Были бы мы с Холодом какими-нибудь дембелями или просто рискованными крутыми гастролерами, а не перегруженными предрассудками литераторами, зарабатывающими на хлеб разъездным корреспондентством, быть бы большой свалке.
В нашем случае напряжение разрядилось опять же на языковом уровне.
Писатель Холод спросил меня по-английски, сколько мне лет. Я ответил. И мы стали демонстративно практиковаться в инглише до тех пор, пока не пожелали друг другу гуд найт.
Утром в Одессе притомило солнце. Курортным измором брал город на всем трамвайном пути к морю. "Это русский город, — как писал мне один из членов здешней русской общины. — Приезжайте, не пожалеете. Для вашей газеты — благодатная почва. Проживание и обратная дорога — за наш счет".
Невозможно было отказаться, тем более давно не виделись с другом давней юности яхтсменской, живущим теперь в Одессе. Когда-то мы с ним на Белом море на шверботах гонялись. Теперь у него здесь, на Ланжероне, собственная килевка за сорок тысяч долларов. Он с самим Конюховым на "ты". Вот и он тоже говорил по телефону: "Одесса всегда была русским городом". Но больше ни о какой политике не распространялся, явно чего-то опасаясь. И просил ни в коем случае не звонить в офис, не порочить перед шефом связями с радикальной прессой. Косвенно настраивал меня на осторожность и дипломатичность в поездке.
Этот запрограммированный страх, напряженность отравляли душу при виде с центральной аллеи Аркадии зазывно плещущегося моря.
Возле изощренных пляжных строений в древнегреческом и древнеегипетском стиле играл уличный музыкант-трубач. Мы с Холодом присели рядом на скамейку, и мой коллега, находясь еще под действием вчерашнего, вдруг из озорства заказал Гимн Советского Союза.
Не знаю, десять ли гривен ( 60 рублей) подействовали, профессиональная неразборчивость, или это можно было отнести к акту гражданского мужества, но худой, бородатый человек сыграл два куплета и припев.
Звук трубы подбивал мне в спину, пока я не свернул за угол, направляясь в яхт-клуб, оставив Холода, не переносившего качку, остывать на ветерке.
В отличие от николаевского, одесский "порт" для парусных суденышек, считай, в открытом море. Тонким бетонным пирсом отгорожен от трехбалльного волнения.
Выходим под одним гротом, чтобы не прерывать общения дерганьем шкотов на поворотах.
Моему другу — пятьдесят. Он задействован в туристическим бизнесе, как я понял, имеет паевой навар от нескольких прибрежных кафе. Точную цифру не выпытывал, в чужом кармане считать нехорошо. А с чужой души считывать? Впрочем, коли он русским себя называет, то выходит, и не чужая. По душам поговорить хотелось под мерные удары волн в скулу полированного корпуса, под свист вольного черноморского ветра в ахтерштаге. В миле от берега судно, пускай и небольшое, на котором только двое и оба русские, — это же, считай, территория России!
— Ну, скажи, Стас, когда объединяться начнем?
— Погодка сегодня клевая. Повезло тебе. Вчера штормишко наворотил делов.
— Ты же русский человек в русском, как говоришь, городе. При бабках. И вас таких здесь пруд пруди. Вы — сила. А под хохлами лежите.
— Хочешь за румпель подержаться. Лодка— класс. Ты на таких не ходил.
— Ты чего увиливаешь? Прослушка, что ли, где-нибудь под банкой завинчена?
— Брось. Все чисто.
— Тогда ты, наверно, думаешь, что я засланный. Думаешь, у меня микрофончик на теле приклеен. Хочешь, разденусь до плавок?
— Кончай треп. Голову наклони. Поворот!
Гик с хлопком перевалился на другой борт. Нос яхты с золочеными поручнями у бушприта побежал по кругу и уткнулся в маяк 16-й станции, куда мы вскоре и прибыли.
В конце концов вечером в его кафе мы поговорили на волнующую обоих тему, но опять же с условием "не для печати".
Настаивать на откровенности я не мог, поскольку знал, что мои предыдущие публикации на украинскую тему попали на глаза гэбэушников. Одному из дерзнувших поговорить со мной на Черноморском заводе у Николаеве начальник намекнул о возможности затруднениях в карьерном росте.