Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

–  Мне двадцать девятый год; я начала работать с восьмого года, здесь, в Петербурге, - говорила Софья Федосеевна.

–  Неужели и у вас, в Петербурге, так же берут в работу, как и у нас в горных заводах?

–  Не знаю, как там у вас. По вашим рассказам, ваша жизнь тоже похожа на нашу, только вас давила крепость, а нас самосудство.

–  Ну, и у нас, Софья Федосеевна, тоже приказчики помыкали нами как господа.

–  У нас это вежливее делается. Да вот я про себя расскажу. Мать моя была, может быть, такая же женщина, как и я. Судить об ней я не могу, потому что была немного постарше этой девочки. Может быть, она и любила меня, только к чему и любовь, когда есть нечего… Ведь вот и у меня не всегда есть заработок; бывает, что по четыре дня без работы живешь. Починку на себя и для ребенка нечего считать за работу. Хорошо еще, что с сестрой живем дружно… А моя мать, вероятно, была одна-одинехонька. Должно быть, ей было невмоготу с ребенком, и она продала меня. На седьмом году меня заставляли сучить бечевки, ткать. К четырнадцатому году я только и умела, что бечевки делать и ткать ковры. Я не была крепостною; меня считали за воспитанницу, и я за то, что меня кормили хлебом и одевали, должна была повиноваться. Но вот я узнала, что срок моему вскормлению кончился. У меня были подруги. Все мы были, конечно, против наших воспитателей; имели много веры в себя, думали, что нам и руки-то оторвут, требуя нас на работу. Оказалось не то. Куда мы ни придем - нужно учиться сызнова: ткачей мало из женщин, и заработок этот, как мы узнали, дешевле против прежнего наполовину… Потом я работала на бумажной мануфактуре. Нас было там, по крайней мере, до двухсот женщин, и заметьте: замужних было только штук тридцать. Я сперва находилась при чесальне и получала в день по пятнадцати копеек. Некоторые женщины получали и семьдесят пять копеек, но это такие, которые были в близких отношениях с мастерами, конторщиками, начальством, и труд их был очень легок. Им стоило только смотреть, направлять машины и распоряжаться девчонками. Я там ничего не приобрела: все, что получала, шло на одежду и на хлеб. Оттуда перешла на обойную фабрику. Там машин было мало, и нашему брату приходилось растеребливать и сортировать хлам. Вдруг фабрика закрылась, и нам за три недели не заплатили заработку. Нужно было платить за квартиру, лавочнику; а тут вышли новые порядки - нужно в полицию платить за адресный билет. Меня посадили в часть.

–  А вот угадай, где я был?
– произнес в это время хриплым голосом вошедший мужчина.

Софья Федосеевна замолчала, и лицо ее сделалось печально.

–  Уж ты всегда сумасбродничаешь. Где ты был, подлец?
– кричала Лизавета Федосеевна.

–  Извините, Лизанька…

–  Ах ты, пьяница! Тут есть нечего…

–  У нас зато есть.

Несколько минут продолжалось молчание. Пелагея Прохоровна хотела уйти, но неловко было. Софья Федосеевна, уперши голову одною рукою и глядя на спящего ребенка, молчала. На лице ее Пелагея Прохоровна заметила какую-то жалость.

–  Господи! И когда это кончится!..
– проговорила Лизавета Федосеевна. По ее голосу слышно было, что она плакала.

–  Жена!.. Супруга!.. Не реви!..
– говорил мужчина; но и он, как слышно было, плакал.

–  Это каторга, а не жизнь!

–  Ной еще! Ной!.. О, будьте вы прокляты!

Ребенок проснулся и заревел.

Вошедший был высокого роста, одет в суконный кафтан, с красным платком на шее и с фуражкою на голове с очень высоким верхом. Ему было на вид годов сорок. Волоса на голове и бороде черные, глаза и лицо выражали невозмутимость. От него пахло водкой.

–  Машинька! Ах ты, шельмочка!..
– И он начал занимать ребенка, который с охотою полез к нему.

Пелагея Прохоровна ушла в кухню.

–  Ты дома будешь обедать?
– спросила мужа Лизавета Федосеевна.

Не получив ответа от мужа, Лизавета Федосеевна стала торопить сестру.

–  Ради бога, сходи ты за водкой, а то уйдет!
– говорила она шепотом.

–  Посмотри, Лиза, за ребенком.

Грустно сделалось Пелагее Прохоровне. Пошла она в свою комнату; но ей еще грустнее стало при виде ее пустоты. И она вышла из квартиры.

–  Это ли жизнь? Неужто за Питером люди живут лучше?

С этими мыслями она вышла на набережную. Она стояла у забора, потому что идти было некуда и погода была невеселая. Дождя хотя и не было, но везде грязь, холодно, дует ветер, и дышится как-то тяжело, да и самые предметы не веселят: фабрики черные, постройки ветхие, все как-то мрачно - и небо, и строения, и оголяющиеся деревья; на длинных дрогах едут очень медленно с железом, досками, кулями и т. п. оборванные и невзрачные мужики с выражением усталости и какой-то безнадежности; едут эти мужики без клади, и лошади их, тощие, избитые, с протертою в кровь кожею на задних ногах и хребте, еле-еле переступают ногами, так что не верится, что эти животные в состоянии возить по убитой камнем мостовой по тридцати пудов всякой клади. Народ здесь бродит все рабочий, так что очень мало увидишь человека в порядочном кафтане или сюртуке, а если и попадется кто-нибудь одетый по-модному или по-приказному, то у него или галстук на боку, или сюртук продран, или другой какой недостаток. Хотя в их разговорах и замечается удальство, но это ни больше ни меньше, как привычка с малолетства выражаться и вести себя похожим на довольного человека, в самом же деле у этих людей многого не хватало и для крохотной доли довольства. Женщины одеты тоже бедно и легко: все они худощавы, с изнуренными лицами: маленькие дети хотя и носят на ногах обувь, но ходят в оборванных рубашках и хорошим здоровьем не обладают. Так все и наводит тоску, ни за что бы не смотрел, и все-таки среди этих людей нужно жить, нужно привыкать к этой жизни и жить их жизнию. И тут подумалось Пелагее Прохоровне: неужели же эту жизнь нельзя сделать получше?

Пелагея Прохоровна пошла в лавку, но вдруг ее перегнала молодая женщина в палевом стареньком платье, с загрязненным подолом и с небольшим ситцевым платком на голове. Лицо ее выражало отчаяние и какую-то дикость, точно она с цепи сорвалась. Она шла очень быстро и, как только перегнала Пелагею Прохоровну шагов на пять, остановилась, посмотрела на нее и так же быстро подошла к ней.

–  Ты… ты из какого дома?
– спросила она Пелагею Прохоровну торопливо.

–  Я… тут за постоялым двором.

–  Ты из того же дома! И отлично! Пойдем, голубушка!

–  Куда?

–  В кабак… Чему удивляешься-то? Э-эх, матушка, поживешь с нами, похлебаешь кислого, захочешь и горького. А впрочем, как знаешь! До свиданья.

И женщина убежала в питейное заведение.

Еще больше запечалилась Пелагея Прохоровна: в провинции она хотя и знавала женщин, пьющих водку в кабаках, но такие в каждом городе были на перечете, и все их считали за самых отчаянных и развратных; теперь ей показалось, что в Петербурге, пожалуй, много таких женщин; она видела их в полиции; многие кухарки даже хвастались тем, что отпивают водку жильцов. Она ужаснулась при мысли: неужели и с ней то же будет?

Однако, несмотря на то, что время шло к вечеру и рабочий народ больше прежнего шел в питейные заведения, песен не слышалось.

Возвратившись домой, Пелагея Прохоровна очень обрадовалась, что в ее убогой комнате появилась кровать. Кровать была деревянная с двумя ножками, которые были к ней привязаны; вместо других двух ножек был подставлен деревянный ящик. Досок на кровати не было.

–  Довольны ли кроватью?
– спросил Пелагею Прохоровну вошедший хозяин.

–  Покорно благодарю; только спать-то как?

–  О! Это мы устроим. Вот завтра я с заводу достану бечевок, оплетем кровать. Отличная штука будет.

–  А дощечек у вас нет?

–  Опоздали немножко. В пустой квартире, что теперь белье вешают, почти две стены ободрали бабы, - кому на гладильную доску, кому на подтопку, потому житьишко-то наше некорыстное… А вы завсяко просто к нам приходите сидеть-то.

И он ушел.

Пелагея Прохоровна присела на край кровати - шатается. "Еще упадет!" - подумала она с улыбкой. В соседней комнате у хозяев плакал ребенок; за стеной кричали две женщины; где-то ругался мужчина.

Пелагею Прохоровну тянуло на улицу, потому что и сидеть было неловко на худой кровати без досок и крики из соседних помещений стали надоедать; в этой комнате становилось темно; у хозяев свечи не зажигали.

–  Что сидишь-то тут в темноте? Иди к нам, - сказала Лизавета Федосеевна, появившаяся в дверях комнатки.

Она вошла, заглянула на кровать и, качая головой, проговорила:

–  Как же ты спать-то тут станешь? Эдакой он, право, осел! Это он на смех кровать-то поставил… Да. На смех добрым людям, а мне назло, потому что я не хотела больше пускать мужчин. Они у нас все добро приломали. Известно, женщина более к хозяйству норовит, а мужчине что!

–  Хозяин говорил, что бечевками опутает.

–  Бечевками!.. И ты поверила!.. Мало же ты знаешь наших мастеровых… Да он, пожалуй, и обмотает, да так, что ты наземь упадешь. Вот он какой человек-то!

–  Я не просила кровати; на што мне ее!

–  Ну, без этого нельзя потому, что, во-первых, у нас во всем дому такое множество мышей - страсть! Ловушки на них поделаны тоже, должно быть, для того чтобы мышам над нами смеяться! А кошка у нас в квартире хоть и есть, так она, будь проклята, только спит. А другое опять - блох тоже… Нет, без кровати нельзя… Я ужо посмотрю в ермоловском доме. Там недавно один мастеровой померши, так его жена хочет в деревню ехать… Может, за полтинник-то уступит. Ну, а там помаленьку, и другое что заведете с братом. Вдруг нельзя. А где же у те брат-то?

Поделиться с друзьями: