ЖАНРЫ

Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:

Как бы то ни было, но такого супруга, как граф Андре Салиас де Турнемир, она не заслужила.

Этот французский хлыщ, высмотревший ее в европейском вояже, где Елизавету лечили от памяти о Надеждине и спасали от сплетен, соблазнился не ею, а восьмидесятитысячным приданым, из которого он, как всякий прожектер с прямолинейным воображением, задумал сделать непременно кругленький миллион. Для чего начал было производить в России шампанское и произвести произвел, но упрямые славяне отчего-то отказались его пить. Прогорел. Да ко всему ввязался в Петровском парке в прилюдную и отвратительно вульгарную, мещанскую драку, в которой об него обломали трость. Стрелялся, получил пулю, но не смертельную, и по российским законам выслан был из страны. Елизавета Васильевна за ним, разумеется, не поехала и больше за всю жизнь ни единого разу не видала.

Гримасы жизни не всегда бессмысленны, порою она корчит рожи как бы с назидательным умыслом. Жалкая старческая влюбленность Василия Александровича и нелепейшее, зато титулованное замужество Елизаветы, то и другое по-разному, но одинаково зло и больно стегнули по сухово-кобылинскому семейству, словно обдуманно спародировав сословную кичливость, способную ради себя жертвовать живыми судьбами…

Однако в истории о неоправдавшихся надеждах Надеждина есть и другая, не столь укоризненно-броская сторона.

На Герцена, рассказавшего развязку совсем не веселой истории Николая Ивановича и Елизаветы Васильевны отчасти юмористически, было что и сердились, — один автор монографии о Надеждине даже с раздражением поставил герценовскую версию в ряд с самыми обидными из московских сплетен на сей счет. Нынешние исследователи, коснувшись этого эпизода в биографии Надеждина, не решаются нарушать традиционной почтительности к слову великого революционера и демократа, но берут совсем иной, взволнованно-драматический тон, — да и верно. Ведь тут не курьез, не каприз, не случайная узкосемейная аномалия, а то, что мы скучновато называем исторической реальностью, разрушило, может быть, — кто теперь угадает? — также реальное счастье двух пылких сердец.

А все-таки Герцен прав. История смешная.

Между прочим, читая о неуклонно засыпающем похитителе Надеждине и о байроническом Кетчере, запахнутом то ли в разбойничий, то ли в монашеский плащ, сконфуженно ловишь себя на том, что получаешь от чтения удовольствие слишком, так сказать, самостоятельно-эстетическое. Не то, которое пристало бы производить описанию действительной неудачи действительных — и достойных — людей. Словно перед тобой не редактор «Телескопа», не переводчик Шекспира, не «барышня» из подлинной московской семьи, а литературные персонажи.

Отчего так? Только лишь по причине лукавого изящества герценовского пера?

Нет. Герои — узнаваемы. По знаменитым книгам. И знаменитым статьям — в особенности одной.

Процитируем:

«Много ли беды… в том, что г. N. никак не знал, что ему с ней делать… Первою мыслью приходит, что беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу, что дрянное бессилие характера в нашем Ромео оттолкнуло от него девушку еще тогда, когда не было поздно… Погрустит несколько недель, несколько месяцев и забудет все и может отдаться новому чувству…»

Как там в «Былом и думах»?

«…Девушка… вероятно поплакала, но зато радикально вылечилась от любви…»

Не будем обижать читателя надеждой, что он сбит с толку. Читатель понял: господин N., — а в первоисточнике он даже господин H.H., — не Николай Надеждин и цитирую я Чернышевского. Статью «Русский человек на rendez-vous».

Когда Елизавета Кобылина требовала, чтоб Надеждин увез ее, он отвечал:

«Невозможно, милый друг. Теперь пост и продолжится целые пять недель. В это время ни один священник ни за что венчать не будет. А что ж мы будем делать? Куда денемся. Нас найдут, разлучат силою, разбросят в разные стороны: тебя — в монастырь, меня — в крепость… И мы не будем иметь никакого оправдания, — мы не будем венчаны. Верх останется на их стороне… О мой друг! душа моя разрывается, чаша бедствий наших переполнилась, — но что ж делать?»

«— Что нам делать? — возразил Рудин, — разумеется, покориться.

— Покориться, — медленно повторила Наталья, и губы ее побледнели.

— Покориться судьбе, — продолжал Рудин. — Что же делать?»

О, великая угадчица, родная литература!

Но дальше:

«— Вам надо успокоиться, Наталья Алексеевна, — начал было Рудин, — нам надо вдвоем подумать, какие меры…

— Вы так часто говорили о самопожертвовании, — перебила она, — но, знаете ли, если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться не могу, я не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», — знаете ли, что я бы пошла за вами, знаете ли, что я на все решилась? <…>

Краска бросилась в лицо Рудину. <…>

— Вы слишком раздражены теперь, Наталья Алексеевна, — начал он… — Я надеюсь, что со временем вы отдадите мне справедливость; вы поймете, чего мне стоило отказаться от счастия… Ваше спокойствие дороже мне всего в мире, и я был бы человеком самым низким, если б решился воспользоваться… Я отвечаю за вас и за себя. Если б я не любил вас самой преданной любовью — да боже мой! я бы тотчас сам предложил вам бежать со мною… Но прежде чем думать о собственном счастье…»

Да. Благородный Дмитрий Рудин — как и благородный Николай Надеждин — не станет, подобно тоже не лишенному благородства, но куда более расчетливому господину H.H. из тургеневской «Аси», прикидывать, откровенно думая о себе:

«…Неизбежность скорого, почти мгновенного решения терзала меня. «Жениться на семнадцатилетней девочке, с ее нравом, как это можно!» — сказал я, вставая».

Нет, Рудин не человек «мгновенного решения», — отрубил и баста! — он человек протяженных совестливых мук; не человек расчета, а человек самообмана; свою нерешительность он самым что ни на есть искренним образом выдаст, да и примет за душевное благородство, объяснит ее исключительно только заботой о спокойствии девушки, которое ему «дороже всего в мире», — и за несколько лет до того, как роман «Рудин» будет написан, невыдуманный Николай Иванович Надеждин, может быть, даже с еще более выразительной наглядностью и с незаурядным напором (ничто так рьяно не настаивает на собственной правоте, как неуверенность) станет убеждать невыдуманную Елизавету Васильевну Сухово-Кобылину, что лучше ее самой понимает, в чем именно состоит ее счастье, и тверже ее самой стоит на его страже:

«Да! друг мой! теперь я понимаю, вижу, осязаю, что если б я осмелился воспользоваться твоею настоящею решимостью… я бы произнес твой смертный приговор — я бы убил тебя…»

(«…Если б решил воспользоваться… Был бы человеком самым низким…» Что происходит? Каким шпионским манером проник Тургенев в интимнейшую, за семью замками хранящуюся переписку двух своих современников, процитировав ее дословно?)

Вернемся, однако, к русскому профессору на рандеву. «В настоящую минуту соединение твое со мною не может принести тебе счастия… Зачем ты обманываешь себя? Зачем вымучиваешь из себя решение, исполнение которого будет твоей смертью… Будь искренна, друг мой! признайся сама себе: твое решение кажется тебе преступлением… И я попущу тебя сделаться преступницей в собственных глазах твоих?.. Никогда! Клянусь тебе небом и адом… Лучше умрем вместе… Да! милый друг! ты хочешь поступить против своей совести: это невозможно… я сам не допущу тебя…»

Разрядка, как говорится, авторская, надеждинская, не моя; «преступление против совести» — вот какой пугающий призрак вырастает из трех подчеркнутых им слов, своим явлением долженствуя убедить влюбленную девушку, что это она,а не он(«признайся сама себе») ради счастья отказывается от счастья…

Мудреное дело — волевая игра ума, логическим, доказательным путем выдающего черное за белое, само слабодушие представляющего особой, чрезвычайной силой и широтой души; и это, по-видимому, заразительно.

Поделиться с друзьями: