Герман Гессе, или Жизнь Мага
Шрифт:
Герман не очень любит новогодние праздники. В это время обостряются его хронические заболевания, и на ум приходит отчетливое, хотя и гипотетическое, пожелание: «Чтобы этот несчастный еврей не явился тысячу девятьсот лет назад!» После тяжелых недель работы в магазине ему невыносимы домашние обязанности и прежде всего утомительное выказывание набожности перед матерью. Великая пиетистка стесняла его свободу. Самая таинственная и самая священная из всех женщин требовала все более строгого поклонения своей вере. Олицетворяя догматизм, она шла навстречу своей мечте, и сын не мог на нее влиять, она же, напротив, еще пыталась как-то на него воздействовать. «Она берет мое сердце в свои руки, вынимает его из груди и опустошает меня, она соблазнила меня на смерть, и вот вместе со мной умирает моя мечта… образ великой праматери Евы»84. Она на него давит. Целует, сжимает в объятиях, душит. Поэтому у Германа Лаушера на руках кровь — так хочет он оторваться от этих неприличных священных ласк. И все заканчивается драмой: в Тюбингене у реки нашли труп с разбитой головой, завернутый в редингот, какие носят служащие. Погибшего звали Елендерле*. «О-ла-ла! — прокричал кто-то, смеясь. — Вот кто не страдает бессонницей!» Но, когда труп подняли, чтото стукнуло о землю. Это был револьвер. И тогда все заметили на виске человека маленькую черную дырочку от раны. Тут же в городе пробежал слух: «Покончил с собой студент!»
Герман может смотреть Марии прямо в глаза: Елендерле — это он. Этого ребенка, страдавшего мигренями, проблемами подросткового периода, приступами безумия и пьянством, больше не было. Несчастный действительно умер. Вода плещется о камни набережной, и никому ни до чего нет дела. Остается лишь один человек, глаза которого блистают и от которого Мария неумолимо удаляется, будто река зовет его к своему истоку вместо матери.
Еще 25 августа Мария увидела странный сон: «Я переезжала в новый дом с очень узкими комнатами… и там увидела моего любимого отца… Он пил целебную минеральную воду. Я воскликнула: „Я тоже буду с тобой“… Раз здесь блаженные духом, я не боюсь». Знала ли она, что ступила на дорогу смерти? Она страдала от болей в позвоночнике, у нее развилась болезнь почек. В ее лице читается тоска, она перестала регулярно вести дневник, иногда только записывает стихи или молитвы в стихах:
Однажды придет день, когда я перестану страдать. О, счастливый день!.. потом я вечно буду пребывать в добром здравии…
Она не хочет покидать Иоганнеса, но торопится снабдить его инструкциями по содержанию дома и ведению хозяйства, радуется его хорошему самочувствию. Иоганнес у изголовья жены редактирует рукопись, содержащую двести рассказов о деятельности миссии, которую издательство Штутгарта предложило напечатать под названием «Язычники и мы». В Кальве все обсуждают болезнь пасторской жены и деятельный энтузиазм еще так недавно слабого и болезненного Иоганнеса. Мария улыбается сквозь страдания. Она видит Гундерта, горячо произносящего проповедь перед язычниками. Вспоминает свою мать Юлию, маленькую, увлеченную, в центре сидящих по кругу индусов с бамбуковыми палками в руках, в соломенных шляпах, и Гозианну среди пальм. И как все молились, стоя босиком на грубом полу: казалось, Всевышний совсем рядом! Все обращались друг к другу на ты, словно братья, и все сердца дышали единством. И вот появилась паршивая овца — «индивидуальность». Герман равнодушен к Тайной вечере, и миссионерские устремления ему чужды…
Гессе покинул родителей с обещанием вскоре опять приехать. Его удручала их старость, но он не считал нужным оставаться подле них. Приход 1901 года совпал для него с ощущением большой интеллектуальной свободы и физического удовольствия, которое он испытывал благодаря своей независимости и жажде жизни. Лето этого года принесло ему много новых эмоций, когда он вышел на дорогу с засученными рукавами и тирольской песней на устах. «Не знаю, рассказывать ли вам о Берне, — написал он родителям по возвращении, будто оправдываясь за свое отсутствие, — рассказать ли вам об этом старинном каменном городе с его корпоративными домами и прекрасными фонтанами?» Люцерна и ее озеро поразили его своим величием. Альпийская природа вызывала у него восторг, Базель продолжал его удивлять: «Красота природы близ Базеля имеет для меня огромное значение. Час — и я в самой глубине Шварцвальда, два часа — и я наслаждаюсь спокойствием и прелестью девственной Швейцарии». На Аксенштрассе, самой красивой дороге Сен-Готарда, над озером Ури он «среди разлитого по поляне солнечного света собирал фиалки и горечавки, удивляя маленького пастушка, растянувшегося на траве среди своих коз и напевавшего что-то по-тирольски». Все дышало красотой и свежестью, блистало всевозможными красками.
Герман возвращается в Люцерну, чтобы присутствовать на регате. Ночью он пьет на террасе вино, дожидаясь утра, чтобы отправиться в горы к часовне Вильгельма Телля. Потом взбирается еще выше, почти до самых снежных полей, и проводит там день с капуцинами из монастыря. Природа опьяняет его, он наслаждается одиночеством и самосозерцанием. «У меня целое жемчужное ожерелье таких вечеров, горячих, освещенных отблесками уходящего солнца, — есть посвященные пению, есть посвященные молчанию, наполненные запахом жасмина и липового цвета… вечера на берегу сверкающего Рейна, вечера на озере Четырех Кантонов, где я с удовольствием катался на лодке и проводил время, болтая с девушками из Люцерны». Он купается, ест, ловит рыбу, спит сном праведника, ходит, едва одетый, изучает местный диалект, но большую часть времени, «десять часов в день, проводит в лодке, то качаясь на воде под ярким солнцем, то причаливая под сенью прибрежных деревьев в какой-нибудь из бухт». Вечером, устав, он открывает Платона, устроившись у горящей лампы, и обращается к великолепным страницам «Пира». Хватит ли жизни, чтобы постичь суть вещей? «Яне знаю, чувствовало ли когда-нибудь человеческое существо с такой нежностью и горечью, так пьяняще и с такой безнадежностью: „Ars longa, vita brevis“» — «о, Господи! Насколько вечно искусство и коротка жизнь», — написал он своему другу Эберхарду Гоесу 1 сентября 1900 года.
От двадцатого века Гессе ожидает многого! Первые зори 1901 года пробиваются сквозь звезды над Рейном и заснеженными Альпами. Свет застает писателя в мансарде, где он сверяет счета, недоедает, экономит бумагу, бережет свой лучший костюм. Решив сменить место работы, он попросил у герра Рейха отпуск, а с 1 августа будет работать у букиниста герра Ваттенвиля. Его мало беспокоит бедность: «Моя внутренняя жизнь и мои литературные занятия имеют для меня настолько большую ценность, что я вполне в силах переносить бытовые трудности, в принципе, весьма стесняющие. У меня еще не было года настолько плодотворного в смысле идей, внутренних открытий, понимания прошлого».
Впереди пять-шесть месяцев свободы, которая кружит ему голову, и только одно тревожит его сейчас — то, о чем писал ему брат Карл еще в декабре 1900 года, прочтя «Германа Лаушера»: «Действительно ли Лаушер умер?» Нет, он жив и по-прежнему наблюдает за тем, что происходит на свете; что-то вызывает у него желание сказать колкость, что-то забавляет. «Люди милы, любезны, скучны, чопорны и в конце концов радуются всему, что заставляет их смеяться или думать» — так выражается бродяга, который возвращается, чтобы слушать. У него зеленые глаза, хищный вырез ноздрей, требовательное сердце: «Честно говоря, я не такой уж нелюдим, — говорит он. — Я люблю общаться с детьми, крестьянами, моряками, люблю пить в тавернах, где собираются матросы. Но я испытываю ужас перед местами, куда нужно являться в перчатках и с неизменной любезностью на устах».
Герман Гессе продолжает играть в бильярд по воскресеньям, слушать у фонтанов шум воды, плещущейся о камни, старательно бриться, делая гладким свое вытянутое лицо. Но он чувствует себя попрежнему Германом Лаушером, с его сознанием, с его душой, с его юношескими выходками, с его долгим криком, подобным крику птицы, и усмешкой Моцарта: «О! Как рассмеялся этот жуткий собеседник, каким холодным и призрачным, беззвучным и в то же время всеразрушающимсмехом!»85.
Два Германа так и будут жить один в другом, с двумя сердцами в одной груди, смеясь и плача одновременно. Мария едва узнала сына, когда он приехал в санях 2 марта 1901 по еще хранившей снег кальвской дороге…
Как и обещал, он вернулся к ней. Он уютно устроился в нижней комнате, разбирает для отца периодику и играет в бильярд после еды в трактире «Кор де Шас». Ей кажется, что он очень худ, но способен нравиться, — он смотрит, как она медленно движется по дому, готовит еду домашним животным или, сидя возле окна, вскрывает конверт вязальной спицей. В один из солнечных дней она отправляется к Тео в Эдлинген и по возвращении восклицает: «Как я счастлива видеть своих детей и внуков!..» Но ноги опять ей отказывают, она быстро устает. Не станет ли поездка в Эдлинген последней в ее жизни? Адель все время рядом с ней, Марулла после лекций приходит ее повидать, Ганс, служащий в библиотеке миссии в Базеле, проводит свой отпуск у ее изгловья. Герман изучает итальянский. Он хорошо на нем говорит, с какой-то радостной алчностью, будто ему до сего момента недоставало чего-то очень важного. Он снимает очки и близоруко щурится на мать. Что он видит? Умирающую женщину? Величественные пространства Альп? Быть может, он представляет, как, пересекая итальянскую границу, будет в мыслях возвращаться к Марии, этой таинственной женщине — его матери, которая удерживает его сейчас у своего изголовья. Мария умрет? Возможность этого Герман отвергает. Его сердце сжимается от страха и боли. Скрип двери — и он убегает из Кальва, из этого сада, от холодного Нагольда. Его манит Италия. Он бежит к голубому небу жаркого юга. Там его ждут фонтаны, нашептывающие детские воспоминания. Земля песков и кипарисов под ясным небом даст ему силы.
От путешествия Гессе в Италию в конце марта 1901 года остались заметки, где больше впечатлений, чем фактов. Он не был разочарован. Из мчащегося поезда были видны удивительно красивые деревеньки, и пейзаж все более и более напоминал книжку с картинками. Каменные мосты с красивыми арками пересекали речки и коричневые скалы, огороженные виноградники, придорожные папоротники, высокие колокольни. Он ощущает себя паломником: Миланский собор при лунном свете, суда в голубоватой дымке, цветущие абрикосовые деревья, павлины, распускающие хвосты, фуникулеры над городами, балконы, усаженные глициниями. Он снимает во Флоренции комнату, выходящую окнами на Пьяццу. Люди кажутся ему приятными. Камни, ветви и листва, каждая тень благословляют земное существование. «Знаете ли вы, как прекрасна весенняя природа во Флоренции, когда на Виале начинают распускаться розы, фруктовые деревья зацветают на холмах, когда нарциссы и примулы покрывают землю золотом? Как прекрасны дни, когда первые лучи солнца проникают в тень кипарисов, заставляя их светиться! И жаркие полуденные часы в апреле, когда деревья по краям тропинок пылают в солнечном свете. Блестит и переливается под ногами земля…»
Герман думает о Якобе Буркхардте, который восхищался парками и римскими театрами, о Бёклине, присевшем на сухую траву во Фьезоле и окунающем кисть в берлинскую лазурь неба, в сиреневый оттенок электрического света, в зелень лианы. Он бродит, словно легкомысленный Лоренцо Великолепный или смиренный святой Франциск, по горячим улицам, среди плетельщиков соломенной мебели и цыган, тележек бродячих торговцев и их временных жилищ, где играют белокурые дети. Он общается с природой, как святой: «Земля казалась мне сладостной, а человеческая жизнь — самым простым способом достичь блаженства». Однажды он склонился над анемонами, протянул руки к их нежным венчикам и заговорил с ними, как брат: «Они голубые, красные, белые, желтые, лиловые. У них большие круглые цветы, и они покрывают целые поля. Кажется, они в самом деле смеются!» Волшебное откровение! Вся земля принадлежит Герману. Он ощущает себя благодаря долгим страданиям причастившимся чуду мироздания: весь мир двигался для него длинной вереницей в Ноев ковчег.