Герменевтика субъекта
Шрифт:
Он указал на то, что в этой ситуации, в cogito, в синтетическом первоначальном единстве апперцепции, я не сознаю себя как я являюсь себе (т. е. «я» здесь— не феномен, или не только феномен, как при обычном восприятии себя), или как я существую сам по себе (т. е. в качестве я-субстанции, именно декартовой непротяженной — мыслящей — вещи), а сознаю только, что существую. Здесь я себя редуцировал к тому, что я есть по сути — точка зрения на мир и себя в нем, трансцендентальное единство апперцепции. Трансцендентальное единство — значит никакая другая, внешняя этой, точка зрения невозможна. Трансцендентальная точка, значит, не трансцендентная, не потусторонняя миру. Это, так сказать, внутримирная неотмир-ность. И это, поначалу, во всяком случае, никакая не Qewpia, не созерцание: «мышление, а не созерцание», почему я и не сознаю в нем ровным счетом ничего, кроме того, что существую. И поскольку речь идет именно о реальном событии трансцен-дирования, перешагивания через себя, об упражнении, а не эйдетическом видении, об усилии отстраниться от себя, воспринимающего что-то и так-то, переживающего то-то и то-то, то «простое, но эмпирически определенное сознание моего собственного существования служит доказательством существования предметов в пространстве вне меня», [39] «Это представление, — говорит Кант, — есть мышление, а не созерцание». Но это все-таки представление (Vorstellung), хотя и не представление в голове, не идея, не образ, а представление себе себя представляющим себе что-то. Значит, кое-что здесь все-таки видят, что-то усматривают. Что же? — Не сущности, не субстанции, не порядок сущностей или традиционный логос определения, а само событие сбывания представлений, и пытаются идентифицировать его форму — форму представления^ т. е. описать всеобщие условия видения, вечный и неизменный алгоритм представления. Традиционная («докартсзианская», хотя, как выясняется, и картезианская в конечном счете тоже) метафизика выводила на свет форму [40] , или порядок определения, считая, что такова сущность мироздания. Мир, увиденный в такой обратной перспективе, оказывался вечной и неизменной иерархией уровней бытия, так называемых «метафизических мест». Кантовская же философия раскрывает всеобщую форму представления благодаря тому, что предметом рассмотрения оказывается само событие представления (представление мне всяческих представлений). Здесь мир — это прямая перспектива, круг [41] , очерченный горизонтом. Это не мир сущностей, но мир феноменов. Тем не менее перед нами полновесное обращение взгляда, отличное от трех упомянутых выше форм обращения, — не анамнесис, не эпистрофе, не метанойа, а когито — новоевропейская версия «заботы о себе». Но что же происходит при этом с «теорией»?
[39]
Кант И. Соч. В 6 т. М., 1964. Т. 3. С.287.
[40]
Напомню, что категория субстанции оказалась у Канта в рубрике «отношение» и что соответствующая ей «схема» «постоянство реального (всшного) во времени». Трансцендентальное ego следует мыслить как субстанцию, но из того, что мы его мыслим как субстанцию, не следует, что оно существует в качестве субстанции. Вывод о существовании такой субстанции мог бы быть сделан, если бы она стала для нас феноменом, но как раз это исключено но определению. Как вещь-в-себс ego «являет» себя в поступке, 41 Кант Я. Соч. В 6 т. М, 1964. Т 3. С. 198–199.
[41]
Кант Я. Соч. В 6 т. М, 1964. Т 3. С. 198–199.
Об этом уже говорилось. Прежде всего, повторим: то «вечное и неизменное», что усматривается благодаря картезианскому обращению, — это в данном случае всего лишь форма вечно иного сбывания представлений. Соответственно, само представление — это всегда «наполнение» этой формы неким чувственным содержанием, почему Кант и говорит о представлении как синтезе, соединении чувственности и рассудка. При этом объективным, или общезначимым, представление делает одна лишь форма представления. Философия по-прежнему значима в той мере, в какой обнаруживает вечное и неизменное, однако обнаруживаемое сю вечное и неизменное представляет собой лишь форму события, его алгоритм; действительно, вневременную — всегда воспроизводимую — форму всегда неповторимого события. Критика чистого разума — какую бы онтологию с ней не связывали — выявляет универсальную форму явления вообще, форму представления нам всяческих представлений. О «я» трансцендентальном, как и об объектах, или феноменах, среди которых и «я» эмпирическое, речь идет не как о каких-то сущностях (субстанциях) [40] , но как о функциях самого события — сбывания представлений. На смену логике Сущности, или Субстанции, пришла логика Представления. Объективность (общезначимость) представлений обеспечивается универсальностью формы Представления. Поэтому возможна объективная (^общезначимая) наука о мире: вопреки Юму, мы и в самом деле вправе говорить, например, что тела тяжелые, а не только лишь, что мне тяжело нести этот чемодан. [41] При этом Кант замечает, что не обязательно ученому знать об основаниях объективности науки, достаточно верить в нее. И это свидетельство того, что философская и научная «теории» разошлись, что наука развивается автономно. И коль скоро научная объективность имеет своим условием время (схемы категорий), она требует периодического удостоверения (не объективность науки вообще, удостоверенная «Критикой чистого разума», а тех или иных положений науки или научных истин). А это значит, что и само научное знание должно стать бесконечным движением вперед, прогрессом. Теория становится проектом, гипотезой, требующей практической проверки. Соответственно, «практика» тоже двоится. С одной стороны, это практический разум, этика; с другой — практическая проверка теории. Такова, в самых общих чертах, субъект-объектная парадигма, та самая, которой мы, по-видимому, все еще принадлежим как «дети Просвещения», которая в нас все еще действует, в том числе, и, пожалуй, прежде всего, «на уровне обыденного сознания», но начинает давать очевидные сбои.
[40]
Напомню, что категория субстанции оказалась у Канта в рубрике «отношение» и что соответствующая ей «схема» «постоянство реального (всшного) во времени». Трансцендентальное ego следует мыслить как субстанцию, но из того, что мы его мыслим как субстанцию, не следует, что оно существует в качестве субстанции. Вывод о существовании такой субстанции мог бы быть сделан, если бы она стала для нас феноменом, но как раз это исключено но определению. Как вещь-в-себс ego «являет» себя в поступке, 41 Кант Я. Соч. В 6 т. М, 1964. Т 3. С. 198–199.
[41]
Кант Я. Соч. В 6 т. М, 1964. Т 3. С. 198–199.
Итак, если «я» — трансцендентальное я — не декартова «мыслящая вещь», не субстанция, а всего лишь функция представления, понимаемого как сбывание представлений, т. е. «пустое» бсскачествсннос «место», метафизическая (хотя и не в лейбницевском понимании) точка, то самое «никакое я», каковым оказываемся все мы, когда «опоминаемся», «приходим в себя», благодаря тому, что отрываемся от себя самих каких-то и отступаем в эту самую точку здравомыслия, откуда видим себя и свои, как говорил Ортега и Гассст, «обстоятельства» (circun-stancias), то рушится множество философских мифов, накрученных вокруг пресловутой «субъект-объектной парадигмы», а также новоевропейского субъекта и его «субъективизма». Мы не будем разбирать эти мифы, а посмотрим, что остается после их обрушения.
Фундаментальным для классической эпистсмы остается принцип механицизма. (Уточню: не сам взгляд на мир как на машину, многократно раскритикованный, опровергнутый и отвергнутый, а условия возможности такого взгляда на мир и соответственно возможности его принятия или непринятия [42] ). Декарт действительно был первым, кто попытался обосновать возможность такого взгляда метафизически, скорректировав традиционное понимание истины как соответствия представлений (восприятий) вещам: если я чувствую тепло вблизи от огня, то из этого не следует, что жар — сущность последнего, ощущение жара не похоже на сущность огня. [43] В огне жара нет. Жар — в душе, в огне — движущиеся частички материи, субстанции протяженной. С Декартом много спорили и современники, и потомки, и «рационалисты», и «сенсуалисты», но то, что Декарт уловил что-то фундаментальное, доказывается хотя бы тем, что вес спорщики задавались — их «задавал» задаваемый ими вопрос — одним и тем же вопросом: как объяснить переход от душевных движений к движениям телесным и обратно. Ответы давались разные, но вопрос был одним и тем же. Связь души и тела несомненна, я хочу пошевелить пальцем и шевелю им, ушибаюсь и чувствую боль, и все же, где то «место», в котором пространственное движение тела (в теле) переходит в ощущение боли? Нигде не переходит. Нет такого места. А как же обеспечивается несомненная координация тех и других, телесных движений и движений души? Ответ Н. Мальбранша — окказионализм. Ответ Г. В. Лейбница — предустановленная гармония. Кстати, и Спиноза — не такое уж исключение, он тоже — картезианец: модусы субстанции (из бесчисленного числа которых мы знаем два: мысль и протяжение) «сообщаются» через саму субстанцию, порядок идей — тот же, что порядок вещей. И вот утверждение этого самого принципа — принципа механицизма — имело прямым следствием решительное удостоверение личности, произведенное Новым временем.
[42]
Об: этом см… Погоняйло А. Г. Философия заводной игрушки, Или Апология механицизма. СПб., 1998. Бибихинскос различение античного «предела» и новоевропейского «лимита» подтверждает возможность такого понимания «механицизма».
[43]
«Ac denique, quamvis a rebus a me divcrsis procederent, non inde scquiturillas (ideae) rebus istis similes esse debere». Descartes R. Meditationes dc primaphilosophia. Meditatio tcrtia. «И, наконец, даже если представления исходят отвещей, отличных от меня, из этого не следует, что они должны быть непременно похожи на эти вещи». Декарт Р. Размышления о первой философии. СПб., 1995. С. 67.
В самом деле, запретив ссылки на «общение субстанций» (телесной и душевной), механицизм наложил тем самым запрет на объяснение телесного движения движениями души, т. е. на субстанциалистское или, что то же самое, телеологическое объяснение, а именно, ссылку на то, что такой-то и такой-то субстанции свойственны такие-то «действия», по которым ее и можно опознать, сориентировав на описание функции, значит, выполняемой роли и занимаемого вещью или явлением места в целом, которому они принадлежат. Имя этому целому — механизм, машин*а, в пределе — machina mundi, бесконечный механизм, устройство которого знает только Бог, его создатель (принцип verum-factum). Человек же, не творящий своей мыслью предмета познания, познает истинно, редуцируя явление к его механизму, т. е. закономерно повторяющемуся в нем, как бы беря на себя роль механика (ведет себя так, как если бы он был механиком — принцип als ob, столь важный у Канта), который видит механизм в целом, поскольку определил — может быть, гипотетически — его роль (функцию) в более обширной целостности. То есть рассудок видит в природе то, что он сам вложил в нее; [44] чтобы увидеть «научно» явление, нужно набросить на него сетку понятий и посмотреть, насколько оно умещается в нее, а насколько нет, и скорректировать сетку понятий сообразно обнаружившимся несоответствиям. Понятно, что традиционное умозрение тут-то и меняет свою природу, оно обретает черты привычной нам «теории», некоторого гипотетического построения, требующего экспериментальной проверки. [45] Наука становится прогрессом, т. е. бесконечным движением к абсолютному знанию. Но тот, кто делает эту науку, человек, оказывается научно непознаваемым, потому что привести его к механизму — означает вывести за пределы познания все то, что и желательно было о нем узнать. Поэтому новоевропейские науки делятся по-новому: на точные (физико-математическое естествознание) и «неточные», гуманитарные, или «науки о духе» (не совсем науки, науки, «травмированные» при рождении, страдающие комплексом неполноценности). Но как это ни странно, впрочем, только на первый взгляд (ибо комплекс неполноценности вполне закономерно приводит к идее о превосходстве), именно эта непознаваемость «человеческого в человеке», несводимость его не только к машине, но и крах всех прочих «редукций» — к биологическому, психическому и т. д., — короче, принципиальная необъективируемость человека делает его существом особенным, новоевропейским субъектом, средоточием «духовности», собранием всего того, что придает последний смысл существованию. В результате всех этих изменений, связанных со множеством других процессов, «недискурсивных», по выражению Фуко, практик, это сконструированное классической эпохой существо, новоевропейский субъект, оказывается носителем ценностей, посягательство на которые лишает смысла не только познавательную деятельность, но и всякую деятельность вообще. Оно окружается специфическим ореолом, наделяется особым статусом «двойного существования».
[44]
Напомню известное место из «Критики чистого разума»: «Однако не предмет заключает в себе связь, которую можно заимствовать из него путем восприятия, только благодаря чему она может быть усмотрена рассудком, а сама связь есть функция рассудка, и сам рассудок есть не что иное, как способность a priori связывать и подводит, многообразное [содержание] данных представлений под единство апперцепции. Этот принцип есть высшее основоположение во всем человеческом знании». Кант И. Соч. В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 193. Конечно, Кант говорит здесь не о набрасывании на реальность сетки понятий, не о научной теории-гипотезе, а об условиях восприятия вообще, о форме представления, но выявляемая им форма представления показывает, что восприятие какой-то целостности требует выхода из нее. взгляда «со стороны». Так, речь о системе опыта возможна, только если известна цель, которая и превращает конгломерат («агрегат») явлений в единство опыта, т. е. делает его системой.
[45]
Заниматься обнаружением механизма явления — любого, психического например, — значит, прежде всего, прекрасно понимать, что никакое явление не сводимо к своему механизму, т. е. осуществлять осознанную редукцию явления к механизму, т. с. видеть в теории не столько результат, сколько орудие исследовательской работы. Умозрение стало в Новое время теоретическим проектированием, наброском, набрасыванием некоторой умозрительной схемы, конструкции на не сводимую ни к какой схеме реальность. «Теоретизировать» стало означать «строить гипотезы». Такая теория, разумеется, нуждается в проверке на опыте, в опыте, эксперименте. Это никак не прямое усмотрение сущностей.
Кант точно фиксирует эту — еще только складывающуюся — ситуацию: с одной стороны, человек — необходимое звено в составе целого, например, государственной машины, в которой он — буквально — винтик и должен быть винтиком, и рассматриваться как средство, обеспечивающее нормальное функционирование общественного механизма, а с другой — не только (это очень характерное определение: «не только») средство, но также….нет, не цель сама по себе, но должен рассматриваться также и в качестве цели самой по себе. [46] Три вопроса — что мы можем знать, что должны делать, на что можем надеяться — «упаковываются» в одном: что такое человек. Новоевропейский субъект получает удостоверение личности, [47] он становится тем noli tangcre, священной коровой гуманитарного знания, почитание которой вменялось нормой наступившей эпохи — эпохи к'ультуры, «времени картины мира» (Хайдегтер).
[46]
Это напоминает Халкидонскос (451 г.) вероопредсленис: кощунственно было бы определять сущность Богочеловека, поэтому утвержденная формула гласит: «исповедуем Господа… познаваемым в двух природах…»
[47]
«Не спрашивайте меня, кто я, и не требуйте, чтобы я оставался одним и тем же, — это мораль удостоверения личности, это она проверяет наши документы». Фуко М. Археология знания. СПб., 2004. С. 60.
Главным итогом Просвещения для истории мысли было то, что мысль осознала себя исторической. Историзм был заложен в самом основании механицизма. Кант, который описывал универсальную форму представления нам всяческих представлений и потому мог изобразить это событие (представление) неким «соединением» чувственности и рассудка, утверждал, что соединение чистых рассудочных понятий — категорий — с чувственностью возможно только через посредство схем, «каковые суть не что иное, как априорные определения времени,» [48] В схватывании созерцания я произвожу само время, ~ сказал Кант. [49] Иными словами — cogito было понято не только как событие во времени, но и как сбывание самого времени. Традиционно разыгрывавшаяся в двух плоскостях — в вечности и в «мирском» времени — историческая драма обернулась производством времени внутри самого времени, заработала машина секулярной истории. Время истории — обязательно сама история, ряд каких-то событий и одновременно рассказ о них. История не произойдет, прежде чем не расскажстся, не будет как-то понята. Об этом хорошо писал проигравший соперник Фуко на конкурсе в Коллеж де Франс Поль Рикер. [50] Только рассказанная история уходит в прошлое, сохраняясь в памяти как рассказ о прошлых событиях; если она не рассказана или рассказана плохо, она — наше настоящее, перевранное и непонятое. Так или иначе, главной проблемой теперь уже мысли исторической, мысли, мыслящей себя исторически, стал вопрос о том, как соотнести событие времени (понимание) с событиями, происшедшими и происходящими во времени, или, перефразируя Вико, вопрос о том, как это люди сами делают свою историю, когда они вовсе и не сами ее делают, а, скорее, она делается сама, поскольку понимание сделанного — это всегда понимание уже сделанного. Понимание (а без понимания о «сам» говорить не приходится) — фак-тично, оно — не только во времени, но и сбывание самого времени: чтобы учредить необратимое время истории, я должен выпасть из ее движения, которое меня же и сделало мной и, более того, обусловило возможность «выпадения». Без того, чтобы кто-то иногда выпадал из истории и рассказывал ее, не бывает истории. Понимание делает историю, и оно само фак-тично, «сделано» историей. «Истинное и сделанное сходятся — verum et factum convertuntur» — теперь уже не как вечная идеальная история и история человеческая в механистической концепции Вико [51] , но в самой исторической истине, которая производится (Фуко) и потому является фактом. Не «истиной факта», сопряженной с «истиной разума» и сю удостоверяемой (в конечном счете), как это было у Лейбница, но самой исторической истиной, которая — факт. Истина истории — вне истории лишь постольку, поскольку сама история — вне себя, т. е. она — время. Впрочем, Фуко открещивается от историзма. Его вообще не устраивает ни один из предложенных философией «ходов». Ему претит всякий универсализм. Лучше уж «слепой эмпиризм». Ко всяким изначальностям, до которых стремится добраться философия, он относится в высшей степени подозрительно, даже если это «изначальный опыт». Правда, опыт — потому и опыт, что он никогда не изначальный, а всегда уже «сделанный». Потому и необходим «сдвиг», обнаруживающий фактичность факта. Чтобы увидеть ее, эту сделанность факта, надо отступить от факта. Фуко тоже отступает, пятится, и мы помним, что у стоиков такое попятное движение рождало тот самый «взгляд сверху вниз», которым они смотрели на мир с его вершины. У Хайдеггера «шаг назад» (знаменитый Schritt zuriick, как противовес гегелевскому «преодолению» [52] ) учреждал традицию. Но Фуко не нравится слово «традиция», для него это способ «выделить новшества на фоне неизменности и приписать их оригинальности, гению». [53] Он не «пятится» вверх и не желает возвращаться к истокам. Фуко уходит куда-то вбок, уклоняется. От чего? Просто от привычных мыслительных ходов, которые тем и опасны, что они — «наезженные пути сознания»?^ Не похоже. В последние годы жизни он, впрочем, согласится с идеей того «шага назад», который выдвигает вперед, делает современным себе и своим современникам. Правда, термину «традиция» предпочтет понятие «генеалогия». А перед тем будет говорить об «археологии».
[48]
Кант. Соч. Т.З.С. 226.
[49]
Там же. С. 224.
[50]
«Время становится человеческим временем в той мере, в какой оно артикулируется нарративным способом». Рикер П. Время и рассказ. М., СПб., 2000. Т. 1.С. 13.
[51]
Погоняйло А. Г. Философия заводной игрушки. Указ. соч.
[52]
Чтобы увидеть самих себя, какие мы есть, нужно произвести радикальный сдвиг, отойти от себя на достаточное расстояние, значит, фактически стать уже не такими. Почему Кант и подчеркивал, что в трансцендентальном единстве апперцепции мы видим себя не такими, какие мы есть, а сознаем только, что существуем. Себя же видим — уже прошлыми, и поэтому, повторю еще раз, cogito как изначальный опыт есть производство самого времени (необратимого времени истории). Такие сдвиги «вдвигают» в настоящее, делают современником самого себя и своих современников. Причем просветительская «установка на современность» вполне может мыслиться как отталкивание от Просвещения и от тех нас, какими оно нас сделало. Но не всякий сдвиг вдвигает в настоящее. Сдвинутых (особенно среди отечественных «постмодернистов») много, а «настоящих» (современных себе) единицы (С. С. Аверинцев, М. К. Мамардашви-ли, В. В. Бибихин, М. Л. Гаспаров — все покойники). Стать современным себе значит лучше разобраться со своим прошлым, которое тут только и уходит в прошлое, иначе с ним не разделаешься. К самому главному, говорил Фуко, приходишь, пятясь… Может быть, и можно назвать этот опыт трансгрессии, перс-ступания пределов, опыт самого Фуко и всех тех, кто мыслит себя существом историческим, темпоральным, изначальным опытом. Но Фуко избегает и этого.
[53]
Фуко М. Археология знания. СПб., 2004. С. 62. Само понятие «оригинальность» отсылает к истокам (origine — начало, происхождение, источник), так что «новшество» не есть, как полагал Фуко, «решение индивида, гения» (там же), а именно хайдеггеров шаг назад, продвигающий вперед, учреждающий традицию.
Так чем же занимается Фуко? Ответ, вроде бы, очевиден — историей безумия, реконструкцией классической эпи-стемы, историей сексуальности. Так или иначе — историей. Используемый при этом метод формулируется на первый взгляд довольно просто: не расшифровка документа, а его обработка. Делез называет Фуко новым архивариусом. У архивариуса гораздо более скромная функция, чем у ученого, у того, кто приходит в архив, чтобы работать с документами. Работать с документами — не значит их обрабатывать. Документ уже обработан: зарегистрирован, описан, положен на свое место в хранилище. И ученый, тот, кто приходит с ним работать, знает, где его искать, на какой полке, в какой картотеке, под каким шифром. Получив документ на руки, он начинает с ним работать, наполнять его смыслом исторического документа, т. е. расшифровывать, окружать контекстом, объяснять, определять ценность, так или иначе истолковывать его и по следам (документам) восстанавливать прошлое, писать историю — коллективную память человечества о том, что с ним — человечеством — было в прошлом. Эта всеобщая история распадается на частные истории — стран, культур, культуры, литератур, литературы, искусства, отдельных наук, ремесел, форм хозяйствования и т. д., включая историю философии и так называемых философских дисциплин: этики, эстетики… Все это замечательно, но за кадром осталось одно — и главное: первичная обработка документов, в результате которой документ стал «документом» и «рабочим». Но Фуко — не ученый, он — скромный архивариус. Он не истолковывает, т работает с документом, а обрабатывает его. Правда, обработка эта хоть и первичная, но, в каком-то смысле, и окончательная, хотя ясно, что конца ей не видно. И только «обработка» и нужна, не надо никакого последующего истолкования: не работать надо с документами, истолковывать их, а обрабатывать. Труд историка от начала до конца (которого не видно) есть не что иное, как обработка документов. [55] Что же касается истолкования, то здесь никакой проблемы нет; в ходе обработки документ сам себя истолкует. Смысл — это ведь не что-то, что скрыто за означающим, смысл всегда уже тут (хайдеггерово da), когда мы еще только собираемся до него добраться. [56]
[55]
«В результате начавшейся не сегодня и, вероятно, все еще не завершившейся мутации история изменила свою точку зрения на документ: в качествепервоочередной задачи она ставит перед собой отнюдь не интерпретацию, неопределение того, говорит ли он правду и какова его выразительная ценность, аобработку документа <…>: история организует, разрезает, распределяет, упорядочи васт документ, размешает его по уровням, устанавливает ряды, отделяет то, тто относится к делу, от того, что к делу не относится, выделяет элементы, определяет единства, описывает связи». Фуко М. Археология знания. С. 41–42.
[56]
Об этой новой теории смысла, который «поверхностен», смысла-события, см.: Фуко М. Археология знания, Деле? Ж. Логика смысла. Екатеринбург,1998. Поверхностность смысла вполне можно соотнести с хайдсггеровой Lich-tung, «прогалиной», местом явления сущего в его нссокрытости, тем местом, где оно — da (ist da или просто ist — Dasein). Так или иначе — до смысла не надо «докапываться», он всегда уже раскрыт. Полностью чуждо нам только бессмысленное как таковое, это то, с чем мы не способны ужиться, но, по-видимому, вынуждены делать это. Дисконтинуальность, прерывистостьистории, о которой говорит Фуко, это ее «точки бессмысленности», но именноони, по Фуки, а не некая разумность, или воля, артикулируют историю
Конечно, «обработку» документов, о которой ведет речь Фуко, приходится заключать в кавычки, потому что это, разумеется, метафора. Однако удачная. Метафору интерпретации «следа» [57] надо заменить метафорой «обработки документа», тогда все парадоксальные формулировки, которыми изобилует «Археология знания», получат свое объяснение. А главное, мы поймем, что ведь Фуко прав. По большому счету, все эти замечательные истории (история живописи, религии, философии…), которыми мы располагаем, выстроены на песке, и тем больше «плывут», чем старательнее под них подводят фундамент. В этом деле преуспевает соперничающая с эмпирической историографией философия — та философия эпохи историзма, которая хочет стать критикой исторического разума, т. е. удостоверить научный статус гуманитарных наук, по сю пору сомнительный (см. выше). Здесь даст о себе знать неизжитый «механицизм» Нового времени, разделивший науки на «науки о духе» и о природе и учредивший субъект-объектную «парадигму». Новоевропейские субъект и объект по инерции представляются чем-то вроде старых «метафизических мест», их суррогатов в мире картины мира.
[57]
Идти по следу: вынюхивать, следовать, преследовать того, кто оставил след, наследил, — все это составляет смысл «исследования». Нус (ум) исследователя — это ведущий его нюх, интуиция, продуктивное воображение, созидающее образ преследуемого. Обработка документа, о которой говорит Фуко, это — «не более чем повторный акт записи <…> того, что было уже записано», его «упорядоченное преобразование» (Фуко М. Археология знания. С. 261), в сущности, регистрация.
В свое время Петрарка не то чтобы опроверг или «преодолел» схоластическую ученость, он просто «не захотел в этом участвовать» и … стал отцом гуманизма. [58] Потом мысль с большой для себя выгодой вернется к схоластике, но разрыв, собственно, и придающий форму истории, делающий ее «прерывной», произошел. Так и Фуко «не хочет в этом участвовать» — в «спасении» гуманитарного знания и «человеческого» смысла истории, оказывающейся при этом со всеми своими разрывами непрерывной. Для него «непрерывная история» — коррелят основополагающей деятельности субъекта, восстанавливающего распавшуюся связь времен и событий: «Сделать из исторического анализа дискурс о непрерывном, а из человеческого сознания сделать первичного субъекта всякого становления и всякой практики — таковы две грани одной и той же системы мышления». [59] История прерывна, в ней есть зияния и провалы, и это именно зияния и провалы, черные дыры истории, а не лакуны и белые пятна, подлежащие устранению с помощью исторической памяти. Поэтому он вынужден «оставить в стороне, словно оно никогда не возникало, все то поле методологических проблем, которое предлагает сегодня новая история», [60] и вести речь о «вырезах» (decoupages), «вычленяемых областях» (scansions), «отклонениях», «рассеивании» и т. п., прибегать к «операциональной» лексике, свободной от груза традиционных проблем исторического описания. Фуко берется писать историю безумия, историю сексуальности. От чего он при этом освобождается сразу и безоговорочно? От представления о том, что безумие или сексуальность представляют собой… нет, даже не нечто, от века присущее человеческой природе, а просто некое единство, некий инвариант, существующий, конечно же, в виде последовательности своих «конкретно-исторических» форм, описание которых и будет его историей. [61] И, конечно, «конкретную историчность» этим формам должен придать «историко-культурный контекст», в который их надо поместить, соотнеся с прочими (в идеале — со всеми прочими) историческими формами, образованиями, институтами, феноменами, как то: экономикой, властными отношениями и институтами власти, наукой и т. д., — всем тем, что составляет этот контекст, отличающийся изоморфизмом разных уровней, что позволяет говорить о «духе эпохи» или ее «ментальное™». Все это — методы «непрерывной истории». Оставляя их в покое, Фуко берет в руки ножницы и занимается «обработкой документов» — делает вырезы, помечает места разрывов, выявляет «серии», определяет их элементы, фиксирует границы, описывает типичный для данной серии тип отношений и связи между разными сериями. И ведь нельзя сказать, что он это делает на каком-то историческом материале — материал становится материалом и историческим материалом только в ходе самой работы. Отсюда все сложности в описании «метода» и трудность самой работы. Надо быть еми пядей во лбу и профессионально разбираться во многих вещах.
[58]
См.: Рабинович Е.Г. Об «Африке» Петрарки // Франческо Петрарка. Африка. М., 1992. С. 211–240. Бибихин В.В. Язык философии. М., 2002. С. 368–369.
[59]
Фуко М. Археология знания. С. 52.
[60]
Там же. С. 54.
[61]
Фуко, безусловно, работает в русле общей тенденции философии XX века. Достаточно вспомнить, с одной стороны, о критике «онто-тсо-логи-ки» у Хайдеггера, с другой — о «зачумленности» историко-философской лексики в глазах Витгенштейна. Его «не думай, но смотри» — это некая альтернатива безудержному «истолкованию», возвращение к мышлению-упражнению, философская аскеза. См. об этом: Бибихин В.В. Витгенштейн: Смена аспекта
Обработка документа прежде всего ставит под вопрос («проблематизируст» [62] ) вроде бы самоочевидные «единства» (литература вообще, литература какой-то эпохи, народа, творчество какого-то автора, сама фигура «автора» или те же сексуальность, безумие…). Такое единство — фикция, пока оно не понято как рассредоточенное, пока оно не «рассеяно». [63] Приняв его за самоочевидное и не рождающее вопросов (ср.: Платон о счете «на пальцах» в VII книге «Государства»), мы уже что-то упустили, и теперь как ни будем стараться «соединить» его с другими «единствами» (экономическим укладом, властными отношениями, наукой…), оно так и останется отъединенным и непонятым. Придется описывать «влияния»: одна фикция влияет на другую, экономика на политику, религия на философию, искусство и т. д. Но это не значит, что нужно вообще отказаться от таких единств. Они принимаются в качестве первоначального ориентира, чтобы «освободить проблемы, которые они ставят». [64] Конечно, можно говорить и о «влиянии», «эволюции» или «творчестве» и т. п., но нужно точно очертить «вырез», в котором употребимы такие понятия. Я не буду, пишет Фуко, «помещать себя внутрь этих сомнительных единств, чтобы оттуда изучать их внутреннюю конфигурацию и тайные противоречия. Я только на время сделаю их точкой опоры…». [65] Во введении ко второму тому «Истории сексуальности» («Использование удовольствий»), который как раз и появился после длительного перерыва и знаменовал собой радикальный поворот в занятиях историей сексуальности, Фуко, обдумывая пройденный и предстоящий путь, говорит, что его решение описать сексуальность как «форму опыта» было отказом от весьма распространенной исследовательской схемы. В соответствии с ней сексуальность рассматривается как некое естественное (=изначальнос) свойство человеческой натуры, некий инвариант, принимающий разные исторически сменяющие друг друга формы под воздействием разнообразных механизмов подавления. В таком случае «желание и его субъект» выносятся за скобки, остаются за рамками рассмотрения, и история сексуальности неминуемо оказывается историей подавления некоего присущего субъекту во все времена либидо; историей форм запрета. Замысел же Фуко имел в виду историю сексуальности как опыта, т. е. предполагал выявление существующей в рамках той или иной культуры корреляции между областями знания, типами нормативности и формами субъективности. bf> Вот и получается, что обещанная многотомная история сексуальности должна была стать не историей сексуальных привычек, не хроникой подавления или освобождения JES?Lболее не историей представлений о нем, и в то же время и тем, и другим, и третьим, но рассмотренным в свете другого вопроса, такого, например: почему мы вообще столько говорим о сексуальности, в частности, о ее подавлении, «по какой спирали пришли мы к утверждению, что секс отрицается, к тому, чтобы демонстративно показывать, что мы его прячем, чтобы говорить, что мы его замалчиваем…?» [67] Иными словами, история сексуальности в качестве «повторного акта записи» выявляет «диспозитив сексуальности», ее «расположение», стало быть. Выясняется, как «расположилась» сексуальность в нашей истории, [68] как формировался соответствующий корпус знаний, как соотносились эти процессы с модификацией властных отношений и структур, как регулировалась практика сексуальности, в каких исторически фиксируемых формах индивиды признавали себя субъектами этой сексуальности и, наконец, почему, «создав такой воображаемый элемент, каковым является «секс», диспозитив сексуальности породил один из главнейших принципов своего функционирования: желание секса — желание его иметь, получить к нему доступ, открывать его, освобождать, формулировать в виде истины». [69]
[62]
«Проблематизация» станет одним из основных терминов, объясняющих способ работы Фуко. Намечаемая им история мысли — это нечто отличное как от истории идей («анализа систем представлений»), так и от истории ментальностей («анализ схем поведения и обусловливающих его установок»). «Мне казалось, — говорит Фуко, — что существует некий элемент, по природе своей созданный для подобной характеристики истории мысли, — то, что можно назвать проблемами, или, точнее говоря, проблематизаиией. Мысль отличается именно тем, что она — нечто иное, нежели совокупность представлений, лежащих в основе конкретного типа поведения; кроме того, она — нечто иное, нежели система установок, которые могут его обусловливать. Мысль — не то, что присутствует в повелении и наделяет его смыслом; скорее, она позволяет посмотреть со стороны на конкретный образ действий или реакцию <„.>. Мысль — это свобода по отношению к тому, что мы делаем <…>. Эта переработка данных в вопросы, это преобразование совокупностей затруднений и трудностей в проблемы… вот что образует точку проблема тизац ни и специфическую работу мысли». Фуко М. Полемика, политика и проблематизация // Интеллектуалы и власть. М., 2006, Ч, 3. С.63–65.
[63]
«Можно ли допустить в том виде, в каком они сейчас существуют, различия между крупными типами дискурса, формами или жанрами, противопоставляющие друг другу науку, литературу, философию, религию, историю, вымысел и т. д., создающие из них нечто вроде крупных исторн ских индивидуальностей?». Фуко М. Археология знания. С. 63.
[64]
Там же. С. 71
[65]
Там же.
[67]
Фуко М. Воля к знанию. Цит. по: Фуко М. Воля к истине. По ту сторону знания власти и сексуальности. М., 1996. С. 106.
[68]
«Сомнения, которые я хотел бы противопоставить гипотезе подавления, нацелены, скорее, не на то, чтобы показать, что она ошибочна, но на то, чтобы разместить ее в рамках общей экономики дискурсов о сексе внутри современных обществ, начиная с XVII века. Почему о сексуальности заговорили и что о ней сказали? Каковы были последствия того, что о ней было сказано в плане власти? Каковы связи между этими дискурсами, этими властными последствиями и удовольствиями, которые были ими инвестированы? Какое, исходя из этого, формировалось знание? Короче, речь идет о том, чтобы установить — в его функционировании и праве на существование — тот режим власть знание — удовольствие, который и поддерживает у нас дискурс о человеческой сексуальности». Фуко М, Воля к истине. Цит. С. 108–109.
[69]
Фуко М- Воля к истине. С. 265–266.