Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Нет, творчество не дается легко. У Юпитера были мучительные боли и пылал огонь в голове, когда из нее вышла вооруженная Паллада. Что же касается фабричных литературных произведений, то это дело другого рода: оно может быть легко и трудно, смотря как примешься за него. Но и на фабриках соблюдается то общее правило, что ценность производства находится в прямом отношении к труду, потраченному на это производство, – нет труда, так и производство ничего не стоит. Поэтому перестань, борзописец, хвастаться своей скоростью и легкостью. Для тебя она, если ты принадлежишь к разряду фабричных, дело выгодное, может быть, прибавка к заработной плате, для меня же чистый убыток, потому что самый товар делается от этого хуже. Пиши скоро, пиши даже с помощью пара, если умеешь, но скрывай это, как добродетель. «Легкое сочинение, – сказал Шеридан, – иногда оказывается дьявольски трудным чтением». Но кроме того, это чтение еще бесполезное, а для человека, много работающего и не пользующегося продолжительною жизнью, в высшей степени трудное.
Производительная способность Скотта изумляла всех и привела капитана Холла к весьма оригинальному методу объяснения ее без помощи чуда, как можно видеть из вышеупомянутого дневника. Капитан, считая строчку за строчкой, нашел, что он сам в известные дни и часы написал в свой дневник столько же, сколько и Скотт. «Что же касается изобретения, – говорит он, – то известно, что оно Скотту ничего не стоит, а приходит само собою». Но и для нас быстрота Скотта кажется замечательной, – она доказывает нам прочное здоровье человека, как духовного, так и телесного; она замечательна, повторяем мы, но мы не дивимся ей, как чуду, – она под силу и другим людям, кроме капитана Голля. Ей можно удивляться, но в меру, потому что в этом деле заключаются два условия: сначала я определю качества, а количество должен ты уже определить сам! Всякий может скоро сладить со своею работой, если она удовлетворяет его. Если напечатать разговор любого человека, то из него ежедневно можно составлять по объемистому тому в осьмушку; улучшите в три раза написанное против сказанного им, то выйдет только треть тома в день, но и эта работа солидная.
Если же при этой скорости он еще пишет довольно сносно, то это доказывает не гений человека, а привычку. Это доказывает здоровье его нервной системы, практический ум и, наконец, что он понимает свое дело. Положим, что быстрота есть признак здорового духа, но многое, может быть, почти все, зависит от здоровья тела. Поэтому нечего сомневаться, что человек не может усвоить себе легкого и быстрого писания. Человеческий гений, раз попав на этот путь, пойдет далеко. Уильям Коббет, один из здоровейших людей, был еще большим импровизатором, чем Вальтер Скотт. Сочинения его, состоящие из рассказов, обзоров, грамматик, проповедей, статей о картофеле и бумажных деньгах и т. д., кажутся нам относительно количества и качества еще изумительными. Пьер Бейль написал громадные фолианты – неизвестно, вследствие каких побуждений. Он плыл по могучей реке, наполненной болотной водой, и умер, крепко держа перо в руках.
Но самый загадочный борзописец – это редактор ежедневной газеты. Обратите внимание на его руководящие статьи – как трактуют они и как прилично написаны. Они походят на солому, которую уже сто раз молотили, не получив от нее ни единого зерна, на пустой звук или преходящее явление, которое уже не раз оказывалось пустяками. Человек, наделенный дюжинными способностями, каждую ночь возится с этой обмолоченной соломой, молотит ее вновь и вновь поднимает тревогу, и это длится целые годы, – вот факт, выхваченный нами из человеческой физиологии, требующий еще разъяснения и доказывающий живучесть человека.
Не следует ли и нам сказать, что Скотт, между многими вещами, доведенными им до кризиса, довел и эту быстроту писания до того, чтоб люди могли лучше видеть, что заключается в этом способе? Тогда и его дело не будет чуждо достоинств и даст результаты, от которых, пожалуй, и сам Скотт содрогнется как приверженец тори. Ибо если печатание будет производиться так же часто и скоро, как это случается с нашими разговорами, то демократия (если мы заглянем в корень вещей) не будет пугалом или каким-нибудь неопределенным явлением, а перейдет в факт и действительность. И мне думается, что подобный исход неизбежен. Но, оставив этот вопрос, мы заметим, что скорое писание, по-видимому, вполне упрочило свой успех, потому что многие борзописцы торжественно кичатся этим ремеслом.
В недавно появившемся переводе «Дон Карлоса», одном из самых плохих и бездарных переводов, неизвестный до сей поры индивидуум уверяет читателя в следующем: «Читатель, вероятно, извинит меня, если я скажу, что вся пьеса была переведена в десять недель, т. е. с 6 января по 18 марта настоящего года. Включая сюда и двухнедельный перерыв по случаю сильного утомления, – так что я нередко переводил по двадцати страниц в день, а пятый акт кончен мною в пять дней». О, неизвестный индивидуум! Что мне за дело, во сколько времени совершил ты свой труд, в пять или пятьдесят лет? Единственный вопрос, с которым я могу обратиться к тебе, это – как ты совершил этот труд?
Но все-таки дух скорого писания господствует, надвигается на нас, как океан мутной и грязной воды. Зрелище, поистине достойное сожаления. Неужели волны этого скорого писания смоют всю литературу и наступит время умственного всемирного потопа? Это было бы страшною мыслью, но утешься, любезный читатель, такой литературы не существует, которую можно бы было смыть, подобной участи подвергаются только спекулятивные издания. Разве не было литературы до искусства печатания или «Фауста» в Майнце, а между тем люди писали без всякой литературной подготовки? Прежде нежели Кадм изобрел буквы, люди уже говорили, вовсе не подготовляясь к своим разговорам. Литература есть мысль мыслящих душ; по милости Бога она не исчезнет ни в одном поколении, но будет жить с нами до конца.
Деятельность Скотта писать романы экспромтом, чтоб покупать имения, была не такого рода, чтоб кончиться добровольно, напротив, она все более и более увеличивалась, и трудно решить, к какой бы мудрой цели она привела его. Банкротство книгопродавца Констебля еще не разорило Скотта. Причиной его разорения было тщеславие и ложное тщеславие, соединенное с его неразумным образом жизни. Куда бы могло привести его это тщеславие, где остановиться? Постоянно покупались новые имения, пока писались новые романы для уплаты за них. Возраставший успех усиливал аппетит и придавал более смелости. Понятно, что эти импровизированные сочинения делались все слабее и слабее и быстро приближались к категории крайне плохих и дюжинных произведений. Уже втайне образовалась значительная оппозиционная партия, существовали свидетели «чудес» Уэверли, не верившие в них и протестовавшие одним только молчанием. Эта оппозиционная партия принимала все большие размеры, а так как импровизации Скотта делались заметно слабее, то она грозила привлечь на свою сторону всех. Молчаливый протест должен был прибегнуть к слову, резкая правда, вытесненная резкой популярностью, теперь уже, впрочем, утраченной, начала высказываться, как высказывается она в настоящее время еще смелее, потому что не может уже оскорблять сердце благородного человека. Кто знает, лучше ли было бы, если б его падение произошло иначе, но так или иначе, а оно случилось. Однажды в горе Констебль, стоявшей, по-видимому, так же крепко, как и другие могучие горы, внезапно послышался страшный треск, подобный треску ледяных гор, и затем она с грохотом рухнулась, превратившись в снежную пыль. В один день все накопленные деньги Скотта разлетелись в прах, в ничто; в один день богатый помещик лишился всего, сделался банкротом, окруженным кредиторами.
Это было тяжелое испытание. Он встретил его гордо и мужественно. Оставалось еще одно гордое средство: объявить себя банкротом, человеком, лишенным всех благ мира, репутации, и искать себе в другом месте убежища. И подобное убежище действительно существовало, но не в натуре Скотта было отыскивать его. Он не мог сказать: «До сих пор я шел ложным путем, а моя слава и гордость, ныне утраченные, были пустым обманом!» Но это было ему не под силу, и он решился поправить свои дела, найти точку опоры или умереть. Молча, как сильный и гордый человек, принялся он за геркулесовский труд, приводил в порядок горные обломки, уплачивая долги продажей сочинений, которые мог еще писать. И все это случилось на закате дней, когда горе еще вдвое и втрое чувствительнее и сильнее. Скотт с энергией и мужеством принялся за геркулесовскую работу, бодро и весело, несмотря на упадок сил, боролся он с ней на жизнь и смерть, но работа оказалась не по силам, – она сломила его жизнь и порвала струны его сердца.
Относительно последних произведений Скотта, о его «Наполеонах», «Демологиях» и т. п. критика не выскажет порицания, а молвит только слово: «Горе мне!» Благородный боевой конь, некогда презиравший удары копья, осужден возить грузные фуры и работать чуть не насмерть. Но к счастью, падение Скотта было быстрое и прямо вниз. Это та же трагедия, как и самая жизнь, – старое доказательство, что фортуна стоит на вечно вертящемся колесе, а литературное, военное, политическое и денежное честолюбие еще никому не приносило пользы.
Последний отрывок заимствуем мы из шестого тома биографии, отрывок трагический, но не лишенный красоты, как не лишены красоты и святости те развалины, на которые смерть уже наложила свою печать. Скотт нанял квартиру в Эдинбурге, чтоб продолжать здесь свою поденную работу, а жена его, находившаяся уже при смерти, осталась в Эбботсфорде. Он молча ушел от нее, молча взглянул на ее спящее лицо, которое не надеялся уже более увидеть. Мы приводим здесь несколько извлечений из его дневника, который он начал вести в последнее время, отчего и шестой том его биографии сделался интереснее первых томов.