ЖАНРЫ

Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:

Это особенно верно относительно наших собратьев-людей и каждого истинного взгляда на их характер. Ни один характер – это мы можем смело утверждать – не был бы вполне понят, если б на него не смотрели не только с чувством терпимости, но и симпатии. Ибо в этом случае, более, чем в других, оправдывается истина, что сердце видит дальше головы. Мы должны убедиться, что наш враг не то ненавистное существо, каким мы хотим его себе представить. Его пороки и недостатки представляются ему совершенно в другом виде, нежели нам, в другой, смягчающей окраске, так что они, может быть, кажутся ему даже добродетелью. Если он несчастен, какими мы его воображаем, то жизнь была бы для него бременем, потому что самый ничтожный смертный не живет одним хлебом; некоторое присутствие совести также необходимо для физического существования: она, как мелкий, всепроникающий цемент, поддерживает этот удивительный союз «я». Если человек не сидит в сумасшедшем доме или не застрелился и не повесился, то мы должны утешаться и прийти к заключению, что он или злой пес в образе человека, на которого надевают намордник, жалеют его и дивятся ему, или он действительный человек и, вследствие этого, не без нравственного достоинства, которое следует просветить и поддержать. Но чтоб судить о его характере, мы должны смотреть на него не «его глазами», а нашими собственными. Мы должны жалеть его, видеть в нем своего собрата. Одним словом – любить его. В противном же случае его духовная природа будет для нас непонятна. Поэтому при анализе деятельности Вольтера необходимо вдуматься в некоторые вещи, а некоторые вещи держать в отдалении. Мы должны забыть, что он некогда нападал на наши мнения или защищал их, что мы можем упрекнуть его в причиненном нам страдании или благодарить его за доставленное нам удовольствие; мы должны забыть, что мы деисты, епископы или радикалы, и помнить только, что мы люди. Этот человек принадлежит целой Европе, и мы обязаны, если только хотим хоть немного понять его, глядеть на него не с приходской колокольни или паперти, но, если возможно, с естественной и неизмеримо высшей точки зрения.

Замечателен факт, что в последние пятьдесят лет жизни Вольтера его хулители редко или даже вовсе не упоминали о нем без того, чтоб не назвать его «великим». Так что если соединить слоги так же удачно, как это сделано с именем «Charle-Magne», то можно бы было надеяться, что его имя перейдет в потомство не просто как Вольтер, а «Voltaire-ce-grand-homme». Но потомство гораздо сдержаннее в этом деле; ему предстоит еще объяснить много вещей и сомнительных вопросов, пока оно будет в состоянии наградить человека подобным титулом. Чтоб выяснить истинное значение Вольтера относительно его самого и мира, его специальный характер и человеческое достоинство, определить его влияние на общество как деятельное орудие в европейской культуре, нам необходимо углубиться в исследования, на результатах которых вертится все дело.

Мы сознаемся, что при взгляде на жизнь Вольтера главное качество ее составляет так называемая ловкость. Величие заключает в себе многие условия, существование которых в его жизни трудно доказать, но притязание его на это величие неоспоримо. Были ли у него высокие или пошлые, справедливые или ложные цели, он все-таки всегда умел найти средства приложить и употребить их в дело. При этом не мешает заметить, что цель его вообще не простого свойства, достигнуть ее нелегко, потому что немногие писатели вели такую превратную жизнь и отличались такой разнообразною деятельностью, как Вольтер. Он проводит свою жизнь не в углу, как ученый-затворник, но на открытой сцене мира, в подвижном веке, когда общество начинает разлагаться, суеверие вступает в смертельную борьбу с неверием, в борьбу, в которой он сам играет выдающуюся роль. С ранних лет он находится в постоянных сношениях с высокопоставленными лицами того времени, живет в авторитетных кружках, вращается в избранном и модном обществе. Нинон де Ланкло оставляет мальчику наследство для покупки книг, он еще молод, но говорит о своих собеседниках: «Мы или принцы, или поэты». В последующий период жизни мы находим его в обществе или в переписке со всеми коронованными особами, начиная с английской королевы Каролины и Екатерины II и кончая Папой Бенедиктом и Фридрихом Великим. Между тем как он, таким образом, пишет свои письма из одного конца Европы в другой, укрывается в деревне или роскошно живет в столицах, он все-таки не покидает своего пера, которым, как волшебным жезлом, управляет и руководит громадной машиной европейского мнения. Он делается, как ему уже предсказал его учитель, «корифеем деизма» и, не довольствуясь этим званием, старается, и довольно успешно, соединить с ним звание поэта, историка и философа. При этом мы должны заметить, что он отлично устраивает свои денежные дела, спекулирует фондами, домогается пенсий и повышений, ведет торговлю с Америкой, состоит долгое время поставщиком провианта для армий и увеличивает этими и другими средствами, кроме литературы, не приносящей никогда много, свой крайне скудный доход более чем во сто раз. И затем, вместе с коммерческими делами, написав до тридцати популярнейших томов, он, после долгого изгнания, возвращается в свой родной город, где его встречают, как бога, и заканчивает жизнь приличной смертью, именно захлебывается в океане похвал, так что можно сказать, что если он жил для славы, то и умер от нее.

Такой разнообразный, полный успех, выпадавший, в каком бы то ни было веке, только на долю немногих людей, заставляет предполагать если не счастливую судьбу, то по крайней мере беспримерную ловкость в употреблении средств. Тут необходим был великий талант, причина, соответствующая действию. И в самом деле, любопытно вглядеться, с каким замечательным искусством Вольтер держит свой курс при самых неблагоприятных условиях, как ловко объезжает, несмотря на бури, мыс Доброй Надежды. Здесь топит или щадит своего врага, там набирает свежей воды. Вступает в торговую сделку с дикарем, укрывается в надежной бухте, пока минует буря, и таким образом, наперекор волнам, морским чудовищам и вражеским кораблям, кончает свое долгое путешествие с гордо развевающимся флагом и с палубою, покрытою золотом и серебром. Не говоря ничего о его литературном характере, главной чертой которого была та же самая неподражаемая ловкость, мы взглянем только на его общий образ действий, выразившийся как в его сочинениях, так и в поступках. Поочередно и как нельзя кстати он то повелевает и прислуживает, то, подобно Гипериону, мечет с вершины гор свои острые стрелы. Или, чуя приближающуюся опасность, забивается куда-нибудь в темный угол, или, захваченный на месте преступления, клянется, что он сделал это из шутки и что он благонамереннейший человек в мире. Он действует смотря по обстоятельствам. Может до известной степени обдавать холодом или жаром и никогда не прибегает к силе там, где есть возможность обойтись хитростью. Иерархические ищейки, наделенные тонким чутьем и острыми зубами, спускаются на него, но он хитер, как лиса, и его не скоро поймаешь. Ловкими маневрами сумеет он обмануть преследователей, укрыться под землей, так что и следов его не найдешь30. При этом он окружает себя странной системой анонимов и мистификациями всевозможного рода. Для собственной защиты у него нет постоянной армии, но все-таки он «европейская сила», не лишенная защиты, – невидимая, неприступная, до сих пор не признанная крепость общественного мнения охраняет его. С большим искусством поддерживает он эту крепость, нередко делая из нее вылазки далеко за назначенные ему пределы. Но у него, как у сказочных героев, есть шапка-невидимка и свои сапоги-скороходы.

В Вольтере мы видим то ловкого царедворца, то ядовитого сатирика; он может богохульствовать и вместе с тем созидать храмы, смотря по признакам времени. Фридрих Великий не слишком высок для его дипломатии, а бедный типографщик, печатавший его «Задига», не слишком низок31; он сумеет подделаться к кардиналу Флери и священнику церкви Сен-Сюльпис и смеется себе в кулак над всем миром. Мы можем назвать его лучшим политиком, о каком только рассказывает история; по крайней мере можно сказать, что он был самым ловким писателем.

При этом самые злейшие враги его, по-видимому, не будут отрицать, что он владел врожденным чувством прямоты, как вообще всякой добродетели. Внешняя живость темперамента характеризует его, а его теплое чувство ко всякой форме красоты не только разумно, но и нравственно. Его практическая жизнь немало представляет тому доказательств, делающих ему честь. Для неимущих он был во всякое время благодетелем, многие голодные авантюристы пользовались его добротой и нередко кусали руку, кормившую их. Если мы перечислим его благородные поступки, начиная с дела аббата Дефонтена и кончая вдовой Каллас, то увидим, что немногие из частных людей так далеко простирали свое благодеяние и так дорожили им. Если заметят, что честолюбие принимало немалое участие в этих поступках, то и тогда мы должны сказать, что Вольтеру нечего было гоняться за славой. А если бездушные люди будут утверждать, что все-таки слава была главным мотивом этих поступков, – мы напомним им, что любовь к подобной славе уже сама по себе есть проявление гуманного, общительного сердца, и мы желали бы, чтоб она, как признак громадного прогресса, одушевляла всех людей. Вольтеру на опыте была знакома человеческая низость, поэтому-то он всегда и сочувствовал человеческим страданиям и находил удовольствие облегчать их, если даже он этим вместо всякой награды доставлял себе только одно благородное наслаждение. Его дружеские отношения, по-видимому, были постоянны и продолжительны; даже на таких глупцов, как Тирье, которых терпел только по привычке, он, после неоднократных оскорблений, продолжает смотреть как на друзей. Относительно людей, равных ему, он, как мы могли заметить, не питал зависти, по крайней мере явной, что, во всяком случае, было удивительно встретить в человеке, пользовавшемся такой широкой популярностью. Против Монтескье, и, может быть, его одного, он не может скрыть злобы, но при этом публично отдает ему полную справедливость. Даже относительно своих врагов и людей, обманувших его доверие, Вольтер не является непримиримым или мстительным человеком. Минута их раскаяния вместе с тем и минута его прощения; самая враждебность их иногда раздражает его и вызывает нападки. Его сердце слишком добро, слишком легкомысленно, чтоб он мог долго питать злобу или мщение. Если у него недостает способности прощать, то у него нет недостатка в уме – забывать. Если он при своих продолжительных, длившихся всю его жизнь спорах не мог великодушно поступать со своими противниками, то все-таки он не обходился с ними неблагородно и не прибегал к абсолютной подлости, которая по закону возмездия так нередко оправдывается.

Если мы не можем назвать его героем, то все-таки он в наших глазах вполне образованный, воспитанный человек, – обстоятельство поразительное, когда мы вспомним, что ему приходилось вести войну с озлобленными теологами, войну «на ножах» с их стороны. Он выказывает много второстепенных добродетелей, по которым уже можно судить о его высших качествах. При этом он не так обилен недостатками, которых следовало бы ожидать при его положении и которые, во всяком случае, можно бы было и извинить.

Все это хорошо и доказывает, что при всех этих качествах может образоваться достойный уважения деловой человек, в обширном смысле этого слова, но все эти качества еще недостаточны, чтоб сделать из него великий характер. И действительно, в натуре Вольтера заключается большой недостаток, который роковым образом препятствует ему достигнуть этого. Мы говорим о его врожденном легкомыслии, об отсутствии в нем всякой серьезности. Вольтер родился насмешником, и эта природная наклонность, вследствие образа жизни, перешла в преобладающую, всепроникающую привычку. Мы далеки от того, чтоб утверждать, что невозмутимая серьезность должна быть существенным условием величия, что великому человеку следует иметь натянутую, кислую физиономию, которую бы никогда не оживляла и не согревала веселость. В мире много вещей, достойных осмеяния, но немало и вещей, достойных уважения, и тот не может похвалиться всеобъемлющим умом, кто не в состоянии воздать должное каждой вещи. Тем не менее презрение – опасная стихия, чтоб ею играть, – смертельная, если мы привыкнем жить в ней. И действительно, каким образом может человек совершать великие предприятия, переносить труд и противиться соблазну, если он не любит горячо то, что преследует? Способность любви, уважения – вот признак и мерило великих душ. Неразумно направленная, она ведет к великим бедствиям, но без нее не может быть ничего доброго.

Насмешка, напротив, есть способность, на которую ее обладатели возлагают многое, но, в сущности, эта способность невелика, – мы можем сказать, что она меньшая из всех способностей, а между тем многие люди относятся к ней с некоторым уважением. Она прямо противоречит мысли, знанию, – ее пища и сущность заключаются в отрицании, скользящем по поверхности, между тем как знание залегает глубоко. Кроме того, насмешка уже по своей природе эгоистична и в нравственном отношении тривиальна. Она только льстит нашему тщеславию, питает его, между тем как было бы гораздо лучше предоставить ее вполне самой себе.

Мы не один раз старались найти действительный смысл в афоризме, обыкновенно приписываемом Шефтсбери, – но которого, впрочем, мы не могли отыскать в его сочинениях, – афоризме, гласящем, что «насмешка есть пробный камень истины». Из всех химер, когда-либо встречавшихся нам в форме философского учения, подобная химера кажется нам самой нелепой и непонятной. Разве человеческий ум когда-нибудь понимал ее и верил ей? Насколько обыкновенный человеческий ум может понять, смех не менее зависит от смеющегося, как и от осмеянного, и мы теперь спрашиваем, кто дал насмешникам патент, что они всегда правы и всезнающи? Если философам залива Нутка нравилось смеяться над маневрами матросов Кука, были ли эти маневры от этого бесполезны и следовало ли морякам стоять, сложа руки, или воспользоваться кожаными лодками, пока пройдет этот смех? Пусть предусмотрительная публика разрешит этот вопрос.

Но, оставив этот вопрос, мы заметим только, что все великие люди старались ограничить этот талант или эту наклонность к насмешкам. Так, в веках, на которые мы смотрим как на величайшие, большинство искусств, содействовавших этому величию, считались занятием, не достойным свободных людей, и предоставлены были одним рабам.

В Вольтере, по природе или по привычке, нет подобного ограничения. Насмешка сделалась непреодолимым влечением его ума, так что для него во всех вещах первым вопросом было не то, что истинно, а что ложно, не то, что следует любить, а что нужно презирать, осмеивать и насмешкой выбрасывать за дверь. Он собирает обильное торжество как разрушитель идеалов, но при этом пользуется небогатой добычей. Тщеславие находит достаточное удовлетворение, но относительно лучшей награды здесь не может быть и речи. Благоговение, на которое только способна человеческая природа, венец его нравственной силы и драгоценное, как массивное золото, будь оно даже в грубейшей форме, по-видимому, ему непонятно и только знакомо по преданиям.

Слава знания и веры чужда ему, он только знаком с сомнением и порицанием. Поэтому он не вглядывается в природу; вселенная, во всей ее красоте и таинственном величии, перед которой маленькое «я» повергается в прах, ему не открывается ни на минуту; только тот или другой атом, разницу и противоречие этих атомов подметил он и исследовал. Его теория мира, его взгляд на человека и человеческую жизнь узки и даже бедны для философа и поэта. Если рассмотреть его высшие идеи, то они покажутся слишком скудны, – это не что иное, как слабый рефлекс собственного «я» и жалких интересов этого «я». «Божественная идея» была для него чужда. Он читает историю не глазами провидца или критика, но сквозь антикатолические очки. Она для него не драма, поставленная на сцене бесконечного, с солнцем вместо ламп и вечностью вместо декораций, творец которой Бог и содержание которой и тысячеобразная мораль ведут чрез мрак и свет к престолу Божию, но жалкий, утомительный, десятки лет продолжающийся спор между энциклопедией и Сорбонной. Разум или глупость, благородство или низость полны для него суеверия или неверия. Божий мир для него только наместничество св. Петра, из которого было бы недурно выгнать Папу.

Поделиться с друзьями: