ЖАНРЫ

Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:

«Мой отец был слишком ревнив, чтоб позволять моей матери продолжать работу белья, которая заставляла ее принимать чужих людей и с ними разговаривать. Поэтому он предложил ей прекратить это дело, на что она весьма неохотно согласилась. Для себя она не боялась бедности, но ее мать была стара, и она опасалась, что не будет в состоянии удовлетворять всем ее нуждам. Тем не менее она принесла эту жертву в полном убеждении, что она необходима для спокойствия ее мужа. Наемная женщина приходила каждое утро убирать маленькую квартиру и приносила провизию, но все хозяйство лежало на обязанности моей матери. Нередко случалось, что, когда мой отец не обедал дома, она ела один только хлеб и радовалась той мысли, что на следующий день может угостить его более порядочным обедом. Кофе был, разумеется, роскошью при таком хозяйстве, но она, не желая лишать своего мужа любимого напитка, обыкновенно давала ему каждый день шесть су, чтоб он отправлялся в кафе «Режанс» выпивать свою чашку и смотреть на игру в шахматы.

В это время он перевел с английского языка «Историю Греции» Станьяна и продал свой перевод за сто крон. Этими деньгами он несколько поправил свои домашние обстоятельства…

Моя мать разрешилась дочерью и была уже беременна во второй раз. Несмотря на ее осторожность, уединенную жизнь и старание всюду выдавать своего мужа за брата, до его семейства в провинции все-таки дошли слухи, что с ним в квартире живут две женщины, вследствие чего происхождение, поведение и характер моей матери сделались предметом самой гнусной клеветы. Отец мой заранее предвидел, что переписка не поведет ни к чему и может продолжаться до бесконечности, а потому посадил свою жену в почтовую карету и отправил к родителям в Лангр. Перед этим она только что разрешилась сыном. Уведомляя об этом своего отца, он также сообщил ему и об отъезде моей матери. «Она уехала вчера вечером, – писал он, – и через два дня будет у вас. Вы можете сказать ей, что вам будет угодно, а если она надоест вам, то пришлите ее сюда обратно». Как ни странно было это известие, родитель моего отца все-таки решился послать ей навстречу свою сестру. Первое знакомство было довольно холодно, но вечер показался ей уже не так тягостен, а на следующее утро она вошла в комнату своего тестя, встретилась с ним, как с родным отцом, и ее ласковый, симпатичный характер очаровал доброго, чувствительного старика. Она немедленно принялась за работу, не пренебрегала ничем, чтоб только угодить семейству; теперь она уже не боялась его и желала только заслужить его расположение. Вообще ее присутствие производило самое благоприятное впечатление на стариков, а ее простота, скромность, умение хозяйничать заставили их полюбить ее еще более, так что даже намерение лишить моего отца наследства было отменено. Добрые люди удержали ее у себя три месяца и затем отправили обратно в Париж, снабдив ее всем тем, что они считали для нее полезным и приятным».

Вся эта идиллическая жизнь писателя рассказана просто, изящно, но в самой музыке этой идиллии слышится резкий диссонанс (может быть, музыканты тому виною); впрочем, где люди, там и зло.

«Эта поездка, – пишет мадемуазель, – стоила моей матери немало слез». Что скажет читатель, когда узнает, что мсье Дидро в это время завел связь с некой г-жой де Пюизье и встретил свою честную жену холодно и сухо. Г-жа Дидро два раза ездила в Лангр, и обе поездки были невыгодны для ее спокойствия.

Отношение его к Пюизье, которую он не только страстно любил, но для которой трудился и добывал деньги, продолжались десять лет, но наконец, убедившись в ее неверности, он оставил ее; за этой связью, по-видимому, последовали другие связи в подобном же роде.

Но когда много выстрадавшая жена воротилась из своей второй поездки в Лангр, то узнала, что он вошел в близкие отношения с некой девицей Волан, дочерью вдовы одного чиновника. Ей он посвятил всю остальную свою жизнь, «деля свое время между ней и наукой», и ей же мы обязаны настоящею «внебрачной» перепиской. Своей законной жене он предоставил только обязанность готовить ему кушанье и по возможности поддерживать согласие в доме.

Увы! Его Пюизье казалась ему пустой, продажной женщиной, для испорченной души которой могли служить нишей только одни неприличные книги, а пожилая девица Волан представлялась ему чувствительным благородным сердцем, нежной и доброй душой. И при этом обеды жены из черствого хлеба, шесть су, сбереженные ею на чашку кофе! Безумный, едва извиняемый Дидро! Жесткое, но справедливое слово «подлость» – означает несправедливость и должно быть предоставлено только подлецам. Потому, что твоя оскорбленная жена, которой ты клялся совершенно в других вещах, будет своими собственными страданиями, которые ты выставил в таком непривлекательном виде, возбуждать искреннее участие и истинное сожаление, что тяжелые испытания, вызванные расчетами и самоуслаждением мужчины, не выпали на долю другой, более недостойной женщины.

Но, отвернувшись от беспорядочной семейной жизни, которая бы позорно распалась, если б жена не была разумнее и энергичнее мужа, мы видим, как наш философ пролагает себе заметную дорогу в литературном мире и этим способом наконец заручается постоянным куском хлеба. На «Историю Греции» Станьяна и на переведенный им с английского «Медицинский словарь», без имени автора, все издатели смотрят как на книги, не имеющие никакой цены. Подобная же участь постигает его «Очерк о достоинстве и добродетели», составленный им по «характеристикам» Шефтсбери. В этой книге, с ее примечаниями, проникнутой непроходимою ложью, мы встречаем только подтверждение старого, не раз высказанного мнения, что идея знаменитого сочинения Шефтсбери, если в нем только есть идея, в высшей степени ненадежна, скользка и, подобно угрю, выскальзывает из рук, оставляя нас одних на песке.

Причина этого частью заключалась в том, что Шефтсбери был не только скептиком, но и дилетантом скептицизма – род скептицизма, давно проглоченного и уничтоженного более мрачным и серьезным. Как мог деликатный, раздушенный и расфранченный индивидуум, каким был Шефтсбери, устоять в этой титанической борьбе?

Между тем наш Дени из области переводов перешел в область самостоятельного авторства. Он в четыре дня пишет весьма обыкновенную книгу: «Философские размышления», затем свои метафизические и фантастические размышления об «Интерпретациях природы» – и вырученные за них деньги отдает своей возлюбленной Пюизье. После этого он с той же целью сочиняет в две недели неприличнейший из всех прошедших, настоящих и будущих нелепых романов, – работа, по-видимому, не трудная, но, к несчастью, не невозможная. Если бы какому-нибудь смертному, положим рецензенту, пришлось снова заглянуть в эту книгу, то по прочтении ее он немедленно бы выкупался в ключевой воде, надел бы свежее белье и все-таки до самого вечера не избавился бы от грязи. Метафизико-атеистическая книга «Письма о глухонемых и слепых», доставившая ему славу и трехмесячную квартиру в Венсеннской крепости, относится к позднейшему времени. Но он уже успел своим медоточивым языком, возрастающею славою и сангвиническим темпераментом уговорить известных книгопродавцев приобрести от аббата Гуа его тощий перевод «Малого словаря искусств» и поместить его в «Энциклопедии», редакцию которой он вместе с д’Аламбером принимает на себя. В 1751 году он окончательно делается «писателем», надежным и видным членом этого замечательного цеха.

Литература со времени своего появления на европейской сцене, в особенности со времени ее выступления из монастырей на общественный рынок, где она занимала подобающее ей место и этим добывала себе средства к жизни, испытала странные фазы в своем развитии и сознательно или бессознательно произвела странное влияние. Чудесный ковчег Всемирного потопа, в котором хранится так много дорогих, бесценных сокровищ для человечества, беззаботно продолжает свое плавание через хаос волнующегося времени, не зная, отыщет ли он когда-нибудь Арарат, где можно бы было отдохнуть и выждать, пока сойдет вода. История литературы, в особенности в последние два столетия, – это наша собственная церковная история, потому что другая церковь, в течение этого времени, изменила своим древним функциям, утратила влияние и перестала иметь свою историю. Чтоб познакомиться с оборотной стороной дела, стоит только вспомнить, как разные Тассо и Расины старались поднять свое призвание из унизительной роли придворного паясничества, поучать и облагораживать мир и вместе с тем исполнять другую нелепую обязанность: забавлять и воспевать земного Юпитера, облеченного в бархатную мантию или другую золотую или позолоченную сбрую и тем добывать себе хлеб! Взгляните на Шекспира и Мольера, у которых было одинаковое ремесло, но пользу из него они извлекали двойную: потешая королевскую милость, они вместе с тем не забывали толстокожей толпы, снабженной хорошими карманами. Затем обратите внимание на издательское право, на раздор авторов и их стеснительное положение, на Гейне, например43, питавшегося вареной гороховой шелухой, Жана Поля, поддерживавшего свое существование супом из одной воды, или Джонсона, платившего по четыре пенса в сутки за стол и ночлег. В заключение обозрите невыразимую путаницу в нашем настоящем периодическом существовании, когда, между другими явлениями, с шумом и громом выступает на сцену четвертое сословие, которого не могут подавить три старшие сословия. Сословие это теперь еще сухой, не сформировавшийся «телец», но вскоре он вырастет в тощую фараонову корову, которой должны будут остерегаться жирные коровы!

Все это относится к внешней стороне литературы, так как мы не заглядываем в ее внутренний отдел, не касаемся добытых ею доктрин, а предоставляем будущим исследователям объяснить нам их значение. Значение это неисчерпаемо, – жизнь человеческая постоянно стремится из неисчерпаемого источника и хотя меняет форму, но, в сущности, остается неизменной. И в литературе есть свои апостолы и мученики, но также нет недостатка в «Симонах Волхвах» и «Аполлониях». В настоящее время все это совершается в безгранично-громадном размере: разрозненные элементы носятся в отдалении друг от друга и стремятся к единству, но беда заключается в том, что если они не соединятся, то новая форма их для большинства сделается неузнаваемой.

Французская литература во время Дидро достигла кульминационной точки, когда долго подготовляемые причины быстро переходят в действия. Это время можно назвать одним из замечательнейших ее существования. Рассматриваемая с экономической точки зрения, тогдашняя Франция, как и Англия, была веком книгопродавцев: Дадсли и Миллер рисковали своим капиталом для издания «Английского словаря», а Лебретон и Бриассон могли быть подрядчиками и интендантскими чиновниками французской «Энциклопедии». Свет любит знания и готов заплатить за них свой последний грош. Это подметили Дадсли и Лебретон и смело рассчитывали на успех, несмотря на то что в то время еще не было реклам. Но увы, как неизбежны в мире грехи, так неизбежны были и рекламы, только горе тем, кто их выдумал! Итак, они покоились еще мирным сном, и мир верил в слово человека, по крайней мере дельного человека. Поэтому книгопродавцы были возможны, они были даже необходимым, хотя и аномальным явлением в обществе. Если б они могли воздержаться от лжи или лгали бы с некоторою умеренностью, то аномалия эта длилась бы долго. Они действовали в Париже, как и всюду, зная, что мир платит за идеи; затем, благодаря своей коммерческой сметливости, они понимали, что истина, которая в конце концов все-таки будет признана, да и сама по себе более долговечна, – для торговли выгоднее, чем ложь; кроме того, их делу помогал еще общий голос, указывавший на талант тех людей, которые могут снабжать публику истинными идеями, и этого намека было достаточно, чтоб вступить в сделку с этим талантом. Но при всем этом мы должны сознаться, что большинство книгопродавцев относилось к своему делу добросовестно и разумно, вследствие чего остальная, окружавшая их масса жадных и тупоумных торгашей не является в таком неблагоприятном свете. Разумеется, обе договаривающиеся стороны выжимали друг из друга сок, насколько было возможно, так что когда книгопродавцы в задних помещениях своих Валгалл пили вино из черепов авторов, авторы, в свою очередь, в передних комнатах держали их в ежовых руках. Джонсон, например, угощает своего Осборна затрещиной по голове, а Дидро посылает корпулентного Панкука ко всем чертям.

С внутренней или теоретической точки зрения требования французской литературы были определеннее, чем литературы английской. Басня, пущенная в то время в ход иезуитским журналом «Треву» и нелепым образом проникшая в каждое европейское ухо, гласила, что существует общество, специально организованное для уничтожения правительства, религии, гражданства (не говоря уже о десятинах, податях, жизни и собственности). И что это адское общество собирается у барона Гольбаха, имеет там свои тайные заседания и публично обнародует свои труды. Но эта басня так и осталась басней. Протоколы, молоток президента, ящики для баллотировки и пуншевые чаши подобного Пандемониума так и не удалось видеть миру. Секта философов существовала в Париже, как существуют и другие секты. Секта эта была чуждым всякой серьезной организации союзом, где каждый, вероятно, стремился к собственной цели, старался завербовать побольше приверженцев, прославиться или, наконец, добиться постоянного куска хлеба. Но несмотря на это, французскую философию олицетворяли французские философы, в их руках она была могучей, деятельной силой. Зловещее, неудержимо разгоравшееся пламя, приведшее в трепет весь мир, было присуще этой философии и, так сказать, пробуравило отдушину, которая, в виде Французской революции, превратилась в кратер всемирно известного, страшного и безумного вулкана, которому еще не скоро придется угаснуть. Фонтенель говаривал, что он желал бы прожить еще шестьдесят лет, чтоб видеть, куда приведет это общее безверие, безнравственность и распущенность. В течение шестидесяти лет Фонтенель увидел бы немало диковинных вещей, но конец этому феномену, пожалуй, не случится и в шестьсот лет.

Почему Франция была кратером подобного вулкана? Какие специальные условия заключались во французском национальном характере, политическом, нравственном и интеллектуальном положении, в силу которых революция вспыхнула во Франции, а не в другом месте, в то время, а не прежде или позже? Вот вопрос, который возбуждался нередко, на который отвечали охотно. Но этот вопрос завел бы нас слишком далеко, если б мы вздумали на него верно ответить. Вопрос «куда» еще важнее вопроса «почему», но и его разрешать здесь мы считаем излишним. Для нас достаточно знать, что во Франции действительно был разыгран акт всемирной истории, на сцену была поставлена небольшая живая современная картина, – вследствие чего тут лучше спросить не «почему это?», а скорее – «что это?» Но, оставив все эти рассуждения, а также действия и причины, мы лучше представим себе, как много замечательных умов явилось в Европе, в Париже того времени, и взглянем на их действия, стремления и цели.

Поделиться с друзьями: