Герои, творцы и хранители японской старины
Шрифт:
Но вот 20-го дня 3-й луны, т. е. ровно через месяц после того, как он слег в постель, Якамоти уже мечтает о своей возлюбленной:
По дороге я пойдуК морю ОмиИ домойПоплыву к тебе скорей.А еще через день слагается ода горе Футагами и воспевается прогулка по озеру Фусэ:
Мы не разойдемся, нет,Будем вместе много разПриходить опять сюда,Будем вместе много разВеселиться всей душой,Точно так же, как теперь,Сердцу милые друзья!Якамоти окончательно выздоровел — его болезнь оказалась не слишком тяжелой.
В одном из последних стихотворений этого цикла мы, пожалуй, впервые в японской поэзии встречаем определение предназначения литератора. В оде, воспевающей гору Татияма, Якамоти пишет:
И чтоб шел о ней рассказМного, много тысяч лет,Людям я о ней скажу,Что не видели ее,Так,Чтоб, только звук один,Только имя услыхав,Восторгались бы ониЕе дивной красотой.Велико значение этого события в духовной биографии японского народа впервые творчество обращено не на внешний мир, а само на себя. Только та область мыслительной деятельности, которая способна определить свое содержание и предназначение, имеет возможность дальнейшего развития через осознанное конструирование канона и собственного языка описания. Поэтика поэзии стала в ближайшем историческом будущем одной из основных тем, над которыми серьезно задумывались средневековые японские поэты.
Так поэзия надолго определяет свое место в жизни. Ее задача понимается прежде всего как передача эстетической информации во времени и пространстве. Поэзия постепенно десакрализуется. Но до законов современной литературы еще лежит долгий путь: в японской средневековой поэзии начисто отсутствует авторский вымысел, осознаваемый как таковой.
Мысль о миссии поэта как передатчика эстетической ценности не случайна и для Якамоти. По меньшей мере еще два раза мы встречаемся в его стихах с ее парафразом (№ 4040, 4207).
В данном случае мы говорим только о тенденции. Сам же Якамоти еще не порывает окончательно с поэзией заклинательной. В этом нас убеждает песня, написанная им по случаю засухи. Кончается она так:
О, средь распростертых горИз лощины вдалекеПоказавшаяся намТуча белая, спеши.Поднимись, покинь дворецВластелина вод морских,Затяни небесный свод,Ниспошли на землю дождь!В поэзии современной подобное «запанибратское» обращение к природе не более чем литературный прием, но во времена Якамоти еще не была утрачена вера в магическую действенность Слова.
В творчестве Якамоти проглядывает и еще одна черта, позволяющая говорить о его отходе от традиционного стихосложения и несколько сближающая его с более поздними, «профессиональными» поэтами. Несмотря на общую тенденцию «ситуативности» порождения текста в японской поэзии, у Якамоти есть несколько песен (№ 4098, 4120, 4163, 4256, 4266), "сложенных заранее", когда порождение текста и его предполагаемая трансляция разделены во времени. Любопытно, однако, что в отличив от современных авторов для Якамоти большее значение имеет трансляция текста — как это бывает при исполнении фольклора. Получив новое назначение, Якамоти сложил две песни (№ 4248, 4249), в которых он выражает печаль расставания со своим другом судьей Кумэ Хиронава. Тот находился в отъезде, и поэтому стихи были посланы ему позже — в 4-й день 8-й луны. Итак, мы знаем дату назначения на должность и день отправления стихов, но нам неизвестно время их написания. Письменная трансляция текста сменила устную, но сохранилась установка на ее первостепенную важность.
При написании стихов, "сложенных заранее", мы встречаемся с запланированным актом творчества, а не с мгновенным, откликом импровизацией. Но эта линия развития поэзии если и не была впоследствии предана полному забвению, то, уж во всяком случае, подверглась осуждению. Логика творчества внутри замкнутой группы, которую мы решили назвать псевдофольклорной, оказалась доминирующей. Чиновничье-аристократическую среду мы определили как псевдофольклорную группу потому, что, с одной стороны, каждый ее участник являлся одновременно и поэтом и слушателем, т. е. отсутствовало четкое разделение на творца и аудиторию, а с другой — в ней господствовала установка на персональное творчество.
Якамоти, несомненно, самый яркий представитель переходного периода. Над ним, человеком чиновным и тихим, воспевавшим любовные эмоции, дружеские пирушки и прогулки, тяготеют прежние представления о том, каким подобает быть "настоящему мужчине". И он слагает "Песню, сложенную в мечтах о воинской славе":
О почтенный мой отец,Мой отец родной!О почтеннейшая мать,Матушка моя!Не такой я буду сын,Чтоб лелеяли меня,Отдавая душу мне,Без ума меня любя.Разве воин может такПонапрасну в мире жить?Должен ясеневый лукОн поднять и натянуть,Должен стрелы в руки взятьИ поспать их далеко,Должен славный бранный мечПривязать себе к бедру,И средь распростертых горЧерез множество хребтовДолжен смело он шагатьИ полученный приказВыполнять любой ценой,Должен славы он достичьТак, чтоб шла о нем молваБез конца из века в век…Этому стихотворению предшествует "Заранее сложенная песня о танабата":
На милой рукаваСклонюсь я головою,Туман, скорее встань над отмелью рекиИ все закрой своею пеленою,Пока на землю полночь не сошла!А в песне, следующей за мечтаниями Якамоти о воинской славе, воспеваются кукушка и цветы разных времен года…
В 751 г. Якамоти вернулся в Нара, где предался развлечениям светской жизни. Он был желанным гостем на поэтических турнирах и дружеских пирушках. Поэт служил теперь в военном ведомстве под началом своего старинного друга Татибана Нарамаро. Грезы Якамоти до некоторой степени стали явью. В эти годы Якамоти собрал и записал немало песен пограничных стражей, отправлявшихся на Кюсю. Звучащую в них тоску по родному дому Якамоти отразил в собственном сочинении, сложенном от имени пограничного стража (№ 4408). Государственная важность порученного дела никак не отражена в стихах Якамоти, да и сами стражи, верные песенной логике расставания, обходят свою миссию молчанием. Лишь в трех песнях стражей мысль устремлена не назад, к дому, а вперед — к месту службы. Приведем одну из них:
С сегодняшнего дня,Назад не оглянувшись,На службу в стражи отправляюсь я,Чтоб жалким стать щитом,Хранящим государя!Основной же корпус японской поэзии, как уже говорилось, был призван запечатлеть разлуку. Это утверждение верно не только по отношению к людям. Животный мир (который вернее было бы назвать «птичьим», ибо именно птицы пользовались особой благосклонностью японских поэтов) как нельзя лучше демонстрирует эту особенность. Так, скажем, дикий гусь был для японцев символом осени и приближающихся холодов. Они знали: если гуси потянулись к югу — значит скоро заалеют склоны гор и осыпятся последние цветы:
Говорят:Не повстречаться гусямС цветами осенних хагиЛишь крик их заслышатИ опадают лепестки.И, конечно же, ничего, кроме печали перед надвигающейся зимой, отлет их вызвать не мог.
Но гуси не только улетают. Они еще и прилетают. И вот что интересно их челночные перемещения воспринимаются японцами исключительно как расставание. В стихах гуси никогда не возвращаются.
Зато их можно использовать в качестве посланцев к любимой. Тем более что подобное применение их имело еще и внушающий уважение прецедент в китайской литературной истории, которую тогдашние японцы знали не хуже, а может быть и лучше, чем свою собственную. Завидя гусей, японцы вспоминали о ханьском после Суу, который попал в плен к гуннам, но сумел послать весточку на родину, привязав послание к лапкам гуся.