Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
Когда Гёте взялся поставить на сцене драмы братьев Шлегелей, это было в том числе и выражение его благодарности обоим. Ведь они были первыми из тех, кто признал за ним всемирно-историческое значение как писателя. В разделе «Эпохи развития поэтического искусства» из «Разговора о поэзии», опубликованном в 1799 году в «Атенее», имя Гёте стояло в одном ряду с корифеями мировой литературы, после великих древних мастеров: Данте, Петрарки, Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, — Фридрих Шлегель, выдвигая его в качестве образца, призывал немцев следовать ему. В работе «Об изучении греческой поэзии» (1795–1796) он провозглашал: «Поэзия Гёте — это заря настоящего искусства и чистой красоты». В уже упоминавшемся эссе «О Вильгельме Мейстере Гёте» автор тонко исследует поэтические особенности этого романа, примешивая, правда, и собственные взгляды на поэзию. В литературно-историко-философской концепции Шлегеля, соединявшего с изучением греческой литературы анализ современной поэзии, Гёте предстает как возможный посредник между античностью, в которой была достигнута непревзойденная прекрасная объективность, и современностью с ее проблематичной субъективностью. Ф. Шлегель видел в «Мейстере» «античный дух, распознаваемый при ближайшем рассмотрении повсюду под современной оболочкой»; соединение его с «индивидуальностью» романа Гёте, считал он, «открывает совершенно новую, бесконечную перспективу в том, что представляется высшей задачей всякого поэтического искусства, — в гармонии классического и романтического». Гёте, предрекал Шлегель, «станет основоположником и главой новой поэзии для нас и наших потомков». [52]
52
Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика. В двух томах. Т. I. М., 1983, с. 412–414.
Август Вильгельм Шлегель вслед за младшим братом не скупился на похвалы «Вильгельму Мейстеру». Рецензируя «Оры», он рассматривал «Римские элегии» как единственное в своем роде явление в новейшей поэзии, «Германа и Доротею» он также удостоил высшей оценки. Существенные черты эпоса здесь можно выделить также хорошо, считал он, как и в гомеровских песнях: спокойствие изображения, «полное живое раскрытие главным образом благодаря речам», «неизменно сдержанному, нигде не замедляющемуся и не ускоряющемуся ритму». Однако Фридрих Шлегель с самого начала подходил дифференцированно к оценке Гёте; каждый раз он делал все новые оговорки. «Вертер, Гёц, Фауст, Ифигения и некоторые стихотворения выказали в нем великого человека, но скоро этот человек стал придворным», — писал он своему брату в начале ноября 1792 года. В частных высказываниях и письмах все чаще проскальзывали критические ноты. Скоро он уже жалел об отсутствии «религии», о чем он особенно упрямо твердит и в чем неизменно упрекает Гёте, оценивая его творчество, после того как перешел в католичество. Поэтические же достоинства творчества Гёте он никогда не оспаривал.
С 1796 года Август Шлегель жил в Йене, был привлечен Шиллером к сотрудничеству в «Орах», а в 1798 году стал профессором университета. С Гёте у него установились добрые отношения. Этому в немалой степени способствовала Каролина Шлегель, умная хозяйка дома и почитательница Гёте. Она была одной из образованнейших женщин своего времени; овдовевшая Бёмер, Каролина была участницей событий в Майнце, поддерживала дружеские отношения с Георгом Форстером, а после побега и интернирования за подозрение в якобинстве в 1796 году стала женой Августа Вильгельма Шлегеля. С ним Гёте не раз советовался в вопросах стихосложения. С Фридрихом же, который в 1796 году также поселился в Йене и прожил там год, дело обстояло сложнее. У него всегда были напряженные отношения с Шиллером, приведшие затем к конфликту; в него вмешался и Август Шлегель. В этой ситуации нелегко пришлось Гёте, который долгое время пытался посредничать между ними. Какими бы прекрасными ни казались кому-то эпиграммы на Шиллера и пародии на его стихи, сочиняемые в кружке Шлегеля (опубликованы были позднее), как, например, пародия на «Песнь о колоколе», они свидетельствовали о глубоких разногласиях. Разрыв Шлегелей с Шиллером был ознаменован открытием собственного журнала. В 1798–1800 годах вышло три выпуска-ежегодника «Атенея» (переиздание в 1960 г.). — журнала, представлявшего взгляды «романтического» направления на его раннем этапе. Гёте приветствовал появление первых номеров, и у него, конечно, были причины радоваться, ведь издатели нового журнала «выразили» по отношению к нему и его творчеству «столь определенное расположение» (А. В. Шлегелю, 18 июня 1798 г. — XIII, 198); журнал, выходивший в одно время с «Пропилеями», просуществовал также недолго. То, что «Атеней» с его искрящимися, остроумными и философичными афоризмами Фридриха Шлегеля, со знаменитыми «Фрагментами» (опубликованными в одной книжке с эссе о «Вильгельме Мейстере») выражал новый взгляд на поэзию, еще не было отчетливо видно. Концепцию всеобъемлющей, удовлетворяющей всем чувствам и мыслям «романтической поэзии», которая в 116-м фрагменте определялась как «прогрессивная универсальная поэзия», Гёте, конечно, разделять не мог. «Прогрессивная универсальная поэзия», постулировал Фридрих Шлегель в этом фрагменте, призвана к тому, «чтобы вновь объединить все обособленные роды поэзии и привести поэзию в соприкосновение с философией и риторикой. Она стремится и должна то смешивать, то сливать воедино поэзию и прозу, гениальность и критику, художественную и естественную поэзию, делать поэзию жизненной и общественной, а жизнь и общество — поэтическими, поэтизировать остроумие, а формы искусства насыщать основательным образовательным материалом и одушевлять их юмором. Она охватывает все, что только есть поэтического, начиная с обширной системы искусства, содержащей в себе в свою очередь множество систем, и кончая вздохом, поцелуем, исходящим из безыскусной песни ребенка». [53] И все это должен был охватывать роман, как наиболее подходящий для этого жанр. Подобные идеи не могли, конечно, найти сочувствие у Гёте в период издания им «Пропилей». Если Шлегель утверждал смешение жанров, то «веймарские друзья искусства», наоборот, стремились к четкому определению отдельных жанров, а о «художественной и естественной поэзии» Гёте никогда не высказался бы подобным образом: он, хотя и признавал общее между искусством и природой, тем не менее проводил между ними строгую границу.
53
Там же, с. 294.
Шлегели в 90-е годы вместе с Вакенродером, Тиком и Фридрихом фон Харденбергом, который выступал под псевдонимом Новалис, принадлежат к поколению «ранних романтиков». Так утверждает история литературы, стремящаяся все систематизировать и классифицировать. При том, что тенденции «Атенея» явно расходились с направлением «Пропилей», все-таки нельзя упускать из виду, что Шлегели в ранние годы испытывали такой же восторг перед греческой античностью, как и Винкельман и Гёте, и образцовость античного искусства для них также не подлежала сомнению. В дальнейшем размышления об искусстве, в особенности Фридриха Шлегеля и Харденберга, пошли в ином направлении, и свои представления о новой современной поэзии они уже не связывали с античностью как с образцом, на который следовало ориентироваться. Но на рубеже веков «классиков» и «ранних романтиков» разделяла не столь глубокая пропасть, как те или иные кружки, нападавшие друг на друга, вроде Коцебу и его сторонников, который, к примеру, высмеял в своем памфлете «Гиперборейский осел, или Нынешнее образование» «ранний романтизм» Фридриха Шлегеля, направив против него каскады цитат из его же сверхспекулятивных и головоломных построений. Сложившиеся представления о соотношении группировок в 90-е годы и различиях во взглядах одних и других давно требуют пересмотра. Как обстояло с фронтами на деле, иллюстрирует замечание Шиллера, который, как известно, давно не ладил со Шлегелями: «Школа Шлегеля и Тика становится все более и более пустой и карикатурной, ее антиподы — все более и более пошлыми и жалкими, а публика колеблется между этими двумя направлениями» (В. фон Гумбольдту, 17 февраля 1803 г. — Шиллер, VIII, 829). В стороне от тех и других находились «классики». В начале нового столетия, правда, резче обозначились и разногласия между Гёте и «ранними романтиками». Решающую роль здесь сыграло обращение последних к христианско-католическому искусству. В статье 1805 года о Винкельмане со всей отчетливостью выражен протест Гёте. После 1808 года он изредка писал еще Августу Шлегелю, и единственное письмо было отправлено к Фридриху. Неисправимый язычник окончательно размежевался с романтиками в 1831 году: «Братья Шлегели» «наделали в искусстве и литературе много зла», а Фридрих Шлегель «задохся, пережевывая жвачку моральных и религиозных абсурдов» (Цельтеру, 20 октября 1831 г. — XIII, 519–520).
Говоря яснее [и, конечно, упрощенно. — К. К.]: ничем не сдерживаемая радикальность — вот что было определяющей чертой молодого поколения в целом. Она выражалась, разумеется, не в политических акциях. В послереволюционный период в стране, которая хотя и нуждалась в решительных общественных преобразованиях, но в которой они не могли быть осуществлены, это поколение с сознательной решительностью, казалось, хотело испробовать и осуществить возможности и способности человека в его мыслях, чувствах, переживаниях, вплоть до утверждения их ради них самих, так, как если бы обоснование в «Я» было единственно возможным осуществлением в данных общественных условиях. Один открывал перед другим только все большие возможности для своевольно-свободного человека, часто имея в виду возможное государство. Это было подобно завоеванию мира для свободно действующего субъекта. Оно осуществлялось различными способами: у Фридриха Шлегеля, у Тика и еще у Вакенродера в его безудержной жажде наслаждения искусством. Но сразу же обнаруживалась проблематичность подобной установки, беспочвенность и шаткость «Я»: в «Вильяме Ловеле» Тика, в «Берлингере» Вакенродера и в дальнейшем жизненном пути самого Фридриха Шлегеля. Радикально направленное бытие человека с необходимостью несло в себе разрушающую силу — это доказал Вильям Ловель, не в меньшей степени Рокероль Жан Поля, в конечном счете это заставляло искать связи надличностного характера, церковные или другие сообщества.
В 1796 году Жан Поль снова приехал в Веймар и задержался на длительное время. Уже публикация «Геспера» в 1795 году сделала его знаменитым. Еще до своего приезда он послал Гёте, которым восхищался, «Невидимую ложу» (1793) и «Геспера, или 45 дней собачьей почты» (27 марта 1794 г. и 4 июня 1795 г.), но ответа он так и не дождался. Шиллер зачислил «Геспера» в разряд трагелафов (письмо Гёте от 12 июня 1795 г.): Гёте понравился этот намек на полукозла-полуоленя, этих мифических существ древности (письмо Шиллеру от 18 июня 1795 г.). Оба находили в «диковинном произведении» (Гёте) кое-что достойное восхищения — «воображение и настроение», отчаянные идеи (Шиллер), но также и недостатки; Гёте считал, что автору нужно «очистить свой вкус» (Шиллеру, 18 июня 1795 г. — XIII, 75), это означало не что иное, как требование большей ясности, обозримости и порядка в расплывающемся в безудержной фантазии повествовании. Авторы ксений высмеивали «китайца» в Риме:
Видел я в Риме китайца; его подавляли строенья Древних и новых времен тяжестью мощной своей… (Перевод С. Ошерова — 1, 239)Это была расплата за нелестное высказывание Жан Поля о холодности и суровости великих веймарцев. Но презрительные замечания о своевольном писателе на этом не прекратились. Для Жан Поля решающее значение имел визит к Гёте 17 июня 1796 года. Приехав в Веймар, он попал в очень сложную ситуацию. С давних пор он мечтал о личном знакомстве с Гердером и лишь теперь узнал, какое взаимное отчуждение царило в хваленом Веймаре. От Гердера он услышал мало хорошего о Гёте: отношения между бывшими друзьями дали трещину. Жан Поль переступал порог дома на Фрауэнплане с надеждами и предрассудками, они должны были либо развеяться, либо подтвердиться. Его отношение к Гёте определялось тремя моментами: восхищение его творчеством; жалобы семейства Гердера на холодного, эгоцентричного, замкнутого в себе тайного советника и образ человека, сконструированного в собственных романах Жан Поля, в которых «возвышенные личности», исполненные сострадания и «всеобщей любви», противостояли эгоцентрикам, замкнувшимся в поверхностном эстетизме. В большом письме другу Кристиану Отто, через день после обеда у Гёте, Жан Поль рассказал о своих впечатлениях (18 июня 1796 г.). Сначала разочарование в Веймаре: «Уже на второй день я отбросил глупое предубеждение о больших писателях, будто бы они не такие, как все люди; здесь каждому известно, что они такие же, как и все земное, которое издалека кажется плывущей по небу светящейся луной, но которое, однако, когда встанешь на него ногами, состоит из boue de Paris [54] и реденькой зелени без золотого нимба. Суждения Гердера, Виланда, Гёте и прочих оспариваются здесь, как и всякие другие суждения, к тому же надо причислить, что три столпа нашей литературы избегают друг друга. Одним словом, я больше не дурак. Теперь я не буду уже склоняться в страхе ни перед одним великим человеком, только перед самым наидобродетельным. К Гёте я шел все же с робостью. Остгеймы, да и все другие, говорили, что он холоден ко всем людям и ко всему на земле. Остгейм говорил, что он ничем уже не восхищается, даже и самим собой, каждое слово его ровно ледяная глыба, в особенности же он холоден к чужим, которых редко допускает до себя — в нем застыла какая-то черствая гордость уроженца имперского города; только искусство, кажется, еще способно разогреть его… Я шел без теплоты, из одного любопытства. Его дом — дворец — поражает, единственный в Веймаре в итальянском вкусе, с этакими лестницами, целый пантеон картин и статуй, леденящий страх сжимает грудь — наконец вышел бог, холоден, односложен, однотонен; Кнебель, например, говорит, что французы вступают в Рим. «Гм», — произносит бог. В облике его чувствуется энергическое и страстное, взгляд светится (но без приятного огня). Скоро шампанское и разговоры об искусстве, публике и прочих предметах разгорячили его — и тут мы увидели наконец Гёте. Он говорит не так гладко и цветисто, как Гердер, зато весьма определенно и спокойно. Напоследок он прочел нам […] великолепное, еще не напечатанное стихотворение, и тут вспыхнувшее в сердце пламя растопило ледяную кору, и он пожал руку потрясенному Жан Полю. На прощание он снова протянул мне руку и звал к себе еще. Он считает, что его поэтический путь закончен. Клянусь богом, мы все же полюбим друг друга […]. А еще он ужасно много жрет; одет же весьма и весьма изысканно».
54
Грязь (франц.).
В этом письме вся оценка Гёте Жан Полем — восхищение вперемежку с предубеждениями. Жан Поль упрекал классика в том, что он проповедует абстрактный эстетический формализм; по мнению Рихтера, это происходило оттого, что Гёте как человек и художник не стремился к развитию субъективности, исполненной фантазии, и не добивался морального воздействия. Жан Поль пародировал классицистическую эстетику в «Истории моего предисловия ко второму изданию «Квинта Фикслейна»», в вымышленном разговоре между собой и советником искусства Фрайшдёрфером, который происходит по дороге из Гофа в Байрейт.
Фридрих Рихтер сделал принципом своего повествования совершенно раскованную субъективность, которая позволяла ему затрагивать, высказывать и смешивать самые разные вещи. Если для «классического» романа воспитания была характерна строгая привязанность к «внутренней истории» (Фридрих фон Бланкенбург) и повествовательные средства и композиция подчинялись заданной теме, то для Жан Поля роман определялся «широтой его формы, в которой могли быть заключены все другие формы». В «Приготовительной школе эстетики» (1803 и сл.) он спрашивает: «Почему не должно существовать поэтической энциклопедии, поэтической свободы всех поэтических свобод?» Даже для Фридриха Шлегеля, несмотря на его собственную теорию романтического романа, это требование представлялось настолько чрезмерным, что он заметил по поводу буйно разросшейся прозы Жан Поля: мол, у него «местами очень хорошие массы» растворяются «во всеобщем хаосе».
Поздний Гёте, уже размышлявший над «Годами странствий Вильгельма Мейстера», попытался определить положение Жан Поля в литературе в «Примечаниях и исследованиях к «Западно-восточному дивану»»; своеобразие Рихтера он характерным образом обосновал ссылкой на смутные условия времени: «Если по отношению к нашему столь ценимому, равно как и плодовитому, писателю мы признаем, что он […], чтобы оказать влияние на свою эпоху, должен был постоянно намекать на наше раздробленное состояние, столь бесконечно обусловленное нарушением нормальных связей в искусстве, науке, технике, политике в военные и мирные времена, то тем самым приписанные нами ему восточные черты уже в достаточной степени будут обоснованы». В подготовительных работах к автобиографии, оставшейся незавершенной, «Описанию собственной жизни», которую Жан Поль во многих отношениях замышлял как противопоставление «Поэзии и правде», содержатся формулировки, позволяющие понять, в чем он, оценивая по прошествии времени пройденный путь, видел свое отличие от чисто эстетическо-художественного уровня: «Гёте в своих путешествиях все воспринимает определенно, я же не так: у меня все романтически расплывчато. Индивидуальный момент в Фикслейне всего лишь создание искусства, он путешествует по городам, но ничего не видит в них, только чудесную местность, которая поддерживает романтическое настроение, или хорошую музыку, человека или книгу. Хотя он знает (и видит) все индивидуальные проявления жизни (например, когда путешествует), но эти подробности его не интересуют, и он о них забывает».
В 1795 году возник острый конфликт с Гердером, в особенности с Каролиной. Герцог в свое время обещал позаботиться о расходах на образование детей суперинтенданта. Неожиданно Каролина запросила большую сумму денег сразу — после того как, не уведомив об этом заранее, уже поместила своих детей в учебные заведения за границей. Гёте 30 октября 1795 года пишет Каролине подробное письмо: в резких выражениях он указывал на недопустимо требовательный тон ее письма и на необоснованность притязаний, но в конце выражал готовность дружеского участия и помощи: «Я знаю, что за выполнение возможного не питают благодарности к тому, от которого требовали невозможного; но это не помешает мне сделать для Вас и Ваших все, что в моих силах» (XIII, 85). Дружба с Гердером давно дала трещину. В «Анналах» за 1795 год Гёте писал: «Гердер чувствует себя задетым некоторым моим отдалением, которое становится все более заметным, и ничем нельзя помочь возникающему из этого неудовлетворению. Его антипатия к философии Канта, а отсюда к Йенской академии все возрастала, в то время как я благодаря отношениям с Шиллером все больше с ними срастался. Поэтому бесполезной была любая попытка восстановить прежнюю дружбу». Между Шиллером и Гердером тоже не было единогласия. Тем не менее в «Орах» в 1796 году появился диалог Гердера «Идуна», в котором обсуждался вопрос о значении скандинавской мифологии для поэзии («Что такое эта мифология? Откуда она? В какой мере она нас касается? Чем она может быть нам полезна?»); здесь отчетливо чувствовался отказ от признания образцовости греческой античности и преимущественного использования содержащегося там мифологического арсенала и содержалось указание на современное и отечественное: «Я не хочу признавать ничего другого, как только то, что каждый поэт или рассказчик может черпать из достояния чужого, далекого или отжившего народа, то есть он может использовать богатства, которые ему предоставляет этот народ и его время». Шиллер уже в письме от 4 ноября 1795 года оспаривал мысль Гердера о том, «что поэзия порождается жизнью, временем, действительностью» (Шиллер, VIII, 516). Мысли Гердера об отечественном как необходимой почве поэзии не нашли сочувствия и не могли устоять перед почитанием классической древности. Он в противоположность теоретикам и практикам идеалистического учения об искусстве и красоте оставался верным тому, что еще в 1773 году в «Переписке об Оссиане» назвал важной чертой «поэтического творчества древних и диких народов», тому, что «порождено непосредственной действительностью, непосредственной взволнованностью чувств и воображения и в то же время в нем содержится множество неожиданных переходов и скачков». [55] Бессильным протестом против Канта (при всем уважении к философу), а также против Шиллера выглядит «Каллигона» (1800), где обстоятельно и в то же время вымученно он пытается оспорить кантовское определение прекрасного как «предмета наслаждения, свободного от всякого интереса», [56] и против шиллеровского понятия игры в эстетике.
55
Гердер И. Г. Избранные сочинения. М.—Л., 1959, с. 46.
56
Там же, с. 203.