Гиблая слобода
Шрифт:
— Надо позвать доктора, — ^ сказал Амбруаз.
Лулу принялся хныкать:
— Не хоцу. Не хоцу доктора. Он сделает больно…
Амбруаз взглянул на плащ и на кашне Жако, собравшегося уходить. Нерешительно проговорил:
— Ты едешь в Париж, чтобы..? Ты еще ничего..?
Амбруаз лишь в исключительных случаях оканчивал начатую фразу. Обычно он с трудом выжимал из себя слова, точно волочил усталые ноги, и часть слов неизменно терялась в пути.
— Милу уже нашел работу, — поспешил сообщить Жако.
Амбруаз продолжал смотреть на него, качая головой.
— По части центрального отопления, — уточнил Жако.
— А… — протянул Амбруаз.
— Только он немного зарабатывает там…
— Ну что ж, — сказал Амбруаз.
Он вышел из комнаты. Деревянные ступеньки лестницы заскрипели под его тяжелыми шагами. Потом в кухне звякнула о кружку чайная ложечка, засвистел газ и с треском вспыхнул от поднесенной спички.
— Послушай, я не хоцу, чтобы приходил доктор.
Жако провел рукой по волосам мальчика и направился к двери.
— Жако, послушай, останься со мной… — умолял Лулу.
— Я еще не ухожу. Спущусь на минутку и потом вернусь.
— Ладно, тогда оставь пальто.
— Хорошо, сейчас… — неопределенно пробормотал Жако, выходя за дверь.
— Знацит, ты уходишь! Да, уходишь! Вот видишь, ты уходишь!
И Лулу снова затянул свою песенку:
— Не хоцу доктора! Не хоцу, чтобы он приходил! Не хоцу!..
Сполоснув таз у колодца, вернулась мать.
— Будь у нас хоть вода в доме! — вздохнула она.
Мать потянула дверную ручку, но дверь так и не закрылась.
— Послушай, Жако, придется все-таки кому-нибудь из вас починить дверь, тебе или отцу…
Выходя, Жако осмотрел дверь. Дверная петля была цела, но косяк треснул и отстал от облупившейся стены.
* * *
Нужно было перебрать несколько досок, сколотить их гвоздями, зашпаклевать щели. Казалось, в этом бараке нет ничего целого, крепкого. Все точно поражено болезнью или старостью — каждый камень, каждая рама, каждая черепица. Двери плохо закрываются, окна перекосило, печи дымят. Штукатурка страдает неизлечимой проказой, стены изрезаны длинными трещинами, похожими на татуировку, водосточные трубы проржавели. Пол покоробился, и от этого двери либо не сдвинешь с места, либо они без удержу хлопают. На обоях и на штукатурке выступают неизвестно откуда появившиеся пятна, можно подумать, что стены сами порождают их. Нижняя ступенька лестницы неудержимо оседает. Под нее для устойчивости подложили кирпич, но и он тоже куда-то проваливается. Вся крыша в глубоких ранах, сквозь которые видно небо. Сырость размягчает самый остов здания. Оно вбирает в себя воду, как промокашка. По закону капиллярности вода просачивается между камнями, между кирпичами, и весь барак словно разбухает. Он кажется тяжелым, усталым, обрюзгшим, как больной водянкой. Стены коридора без устали плачут, а зимой сверкают ледяными узорами. Гвозди входят в перегородку, как в масло, но затем она начинает исподтишка выталкивать их обратно, и в одно прекрасное утро, убирая комнату, обнаруживаешь, что они все на полу. Проказа переходит со стен на мебель. Через три дня после своего водворения в доме новый стул уже приходит в дряхлость. Он скрипуче охает, деревянные части расползаются, соломенное сидение гниет. Ветхая одежда, которую отнесли на чердак, старая обувь, валяющаяся среди хлама под лестницей, покрываются гонким слоем плесени. Мебель покупалась от случая к случаю в зависимости от размера получки, поэтому ни одна вещь не подходит к другой, и все они словно огорчены, что попали в такую дурную компанию. Ремонт производится нерегулярно и не дает никаких результатов. При виде медленного разрушения здания у самого деятельного хозяина, у самой расторопной хозяйки опускаются руки. Ничто в доме не кажется прочным, устойчивым, настоящим. На всем лежит печать чего-то временного, нездорового, недоделанного. Живут здесь, как на биваке. Занавески, которые радовали взгляд в магазине, повисли на окнах барака, как старые тряпки. Жаль поместить что-нибудь новое в этот мир медленного умирания вещей, где все приходит в негодность. Бедность и новизна не вяжутся между собой.
Среди ночной тишины в бараке раздается треск, напоминающий поскрипывание пустого кошелька.
Створки входной двери медленно, но неуклонно оседают. Доски, из которых они сделаны, рассохлись, а три поперечины перекосились. Железный засов тоже подался вниз, вместе со скобами. Одна из досок левой створки как-то треснула по диагонали, и половина ее мгновенно исчезла: какой-то мальчишка из Гиблой слободы смастерил себе из нее саблю. Дверца почтового ящика соскочила с петель. Починить ее все не хватает времени, да и надо еще купить новые петли и шуруцы, а пока дверцу используют как подставку для кастрюль. Часть врезного замка — та, в которую входит язычок, уже давно исчезла. А обе половинки дверного замка настолько разошлись, что уже нет никакой надежды сблизить их. Чтобы как-нибудь спасти расползающуюся дверь, там и сям приколотили несколько досок от старых ящиков. Многие гвозди погнулись, когда их стали забивать. Их так и оставили торчать в виде запятых в ожидании, когда под руку подвернутся клещи. Одна из дверных петель отскочила, — штукатурка в этом месте осыпалась, и здесь уже требуется вмешательство каменщика, а не столяра. Теперь, чтобы открыть или закрыть дверь, приходится приподнимать ее, ухватившись за ручку, поэтому у людей, когда они входят в дом, лица бывают недовольные.
Вместо замка, половинки которого решительно не желают соединиться, к двери приделали щеколду, она опускается под действием собственной тяжести на самодельное приспособление — железную планку, прибитую внизу и отогнутую вверху. Чтобы открыть дверь с улицы, приходится просовывать руку в неизбежную дверную щель и приподнимать щеколду. 1'аким образом, новоприбывшие дают о себе знать, прежде чем появятся на пороге.
Уже много лет входная дверь подвергается пагубному действию таинственных сил, нижний ее край измочалился, словно кто-то нарочно возил им по полу.
И дверь и дом питают глухую ненависть к жильцам и неуклонно подтачивают их здоровье.
* * *
— Как только стану работать, обязательно куплю себе одну вещь… — сказал Милу.
Жако усердно тер большим пальцем левой руки место, где когда-то был указательный палец.
— А что ты купишь?
Друзья сидели у мамаши Мани. Печка была накалена докрасна. Руки и ноги отогревались, мысли лениво ворочались в голове.
— Помнишь парашютистов на танцах?
— Ну и всыпали же мы им по первое число! — Жако блаженно улыбнулся, подняв глаза к потолку.
— Знаешь, один из них тогда вытащил нож…
Автоматический нож сильно поразил воображение Милу.
Он стал подробно объяснять Жако все его достоинства. Нож можно открыть одной рукой; парашютисты всегда пользуются таким ножом, чтобы перерезать веревки парашюта, если в них запутаешься. В схватке с врагом он не подведет. Прямо мороз подирает по коже, когда этот нож щелкает.
Друзья обменялись местами, подставив печке другой бок. Интересно было следить через окно, как ледяной ветер сдувает гравий на углу улицы Сороки — Воровки. Милу пробормотал сонным голосом:
— Собачья погода.
Жако что-то проворчал в ответ, с наслаждением растирая себе поясницу. Милу снова начал:
— Говорят, на Средиземном море люди купаются круглый год. Знаешь, я там бывал.
Тогда Жако подсунул под себя ногу, скрестил на столе руки и, прижавшись к ним щекой, замер в ожидании.
Да, Милу довелось слышать, как стрекочут цикады; они поднимают невероятный гомон. И когда прогуливаешься под оливковыми деревьями, цикады так трещат, что заглушают твой собственный голос. Кажется, что собрались вместе сотни ребятишек и посвистывают себе сквозь зубы…
Мамаша Мани вышла из кухни, поздоровалась с обоими пареньками и, усевшись, принялась чистить картошку. У нее был немного низкий приятный голос, и улыбка неизменно сопровождала каждое ее слово. Ей хотелось, чтобы Жако и Милу почувствовали себя непринужденно, она стала расспрашивать их, не нашли ли они работу, желая показать, что от чистого сердца приглашает парней погреться у своего камелька, даже если они ничего не закажут.
— С завтрашнего дня начинаю работать по части центрального отопления, — вызывающе проговорил Милу. И тут же объявил: —Я плачу за выпивку!
Они отхлебнули по глотку вина, и Жако опять приготовился слушать. Милу закрыл глаза и погрузился в дорогие ему воспоминания.
— «Ма». Так они называют свои фермы там, в Провансе. Это большие дома, длинные и белые, с множеством пристроек: крытое гумно, конюшня, курятник. Обычно дома одноэтажные. Комнаты низкие с узкими окнами. А солнца там столько, что от него приходится прятаться. Камины большие — пребольшие, и когда наступают холода… ну холода, конечно, для тамошних жителей, в камине зажигают охапку сухих виноградных лоз, и сразу становится тепло и светло: огонь весело потрескивает, и кругом так хорошо пахнет. Мебель у них простая, низкая и тяжелая. Столы длинные и широкие, точно кровати. Садишься за стол — и тебе подают колбасу, козий сыр, завернутый в виноградные листья, и вкно из выжимок, но у нас оно сошло бы за божоле.