«Гласность» и свобода
Шрифт:
Нас было четверо ночевавших на даче. Мне дали семь суток, остальным (не выходившим из дома) по десять – за «хулиганство». Меня сначала держали в местном отделении милиции, где я слышал переговоры и стенания, как трудно распределить по своим постам сто шестьдесят командированных в Кратово из Москвы милиционеров да еще в праздничный день. Потом завезли на минуту в суд, а дальше в КПЗ «Лианозово», причем жене не говорили, где я, и она с иностранными журналистами дня три меня разыскивала. «Свободным» советским журналистам все это было не интересно – ни одного слова о разгроме «Гласности» ни написано, ни сказано в СССР не было.
Пока меня держали в Лианозовском КПЗ, в довольно чистой одиночке, было, наконец, время подумать. Конечно, в те дни я многого не знал: не знал об убийстве нашего печатника, не знал о неудавшейся попытке возбуждения в отношении меня нового уголовного дела. Конечно, не мог предвидеть в деталях надвигающегося на всех нас потока: убийства моего сына Тимоши и многих других людей, близких к «Гласности», долгих лет покушений, слежки, травли, бегства жены и дочери в Париж, и, в конце концов, – бесспорного поражения в этой неравной борьбе за свободу в России.
Но многое было и вполне очевидным: я год жил в обстановке непрерывной слежки и поношения в советских газетах; два месяца ходил с клеймом «агента ЦРУ»; сам масштаб разгрома «Гласности» ясно показывал, что меня считали одним из главных внутренних врагов все те, кто и сегодня находится у власти и хочет сохранить эту дикую власть за собой и своими детьми навечно.
Единственные люди, которых ко мне в камеру допускали, были приходившие попеременно три уговорщика: один из них оказался директором только что созданного «свободного» агентства печати «Интерфакс» (на базе того же «Иновещания»), место службы других было менее понятно, но говорили они одно и то же. То же, что и после первого тюремного срока: «Зачем вам, Сергей Иванович, здесь оставаться? Сами видите, как плохо (с видимым сочувствием) для вас все здесь складывается, за границей вам будет гораздо лучше».
А я вежливо отказывался, как отказывался и до этого и после, хотя совсем не был оптимистом: естественно, я совершенно не доверял планам КГБ и Горбачева (для меня они были едины) по «демократизации» страны, но точно так же считал новоявленными маниловыми тех, кто оптимистически предвкушал, как после свержения в России коммунистической власти она в три года превратиться во Францию. Никто из диссидентов никогда не занимался (не заняты этим всерьез и новые демократы) исследованием состояния русского народа, а я все же имел некоторый опыт и понимал, что у нас чудовищно морально искалеченные страна и люди и до их возвращения в европейский мир еще очень и очень далеко.
Отказывался я уезжать по двум вполне ясным для меня причинам. Одну сформулировал, почти умирая во время голодовки в свой первый срок в колонии Юдово под Ярославлем. Ежедневно приходивший врач под конец начал мне говорить:
– Ну зачем вам это надо, Григорьянц. Вы же понимаете, что ничего не добьетесь?
И я ему ответил, удивившись точности формулировки и достоинству выношенной фразы:
– Потерпеть поражение не стыдно – стыдно не сделать того, что можешь.
Вторая причина тоже была связана с тюремным опытом, появившимся когда-то в карцере или в одиночках, где я провел из девяти лет года полтора. Среди странных ощущений, возникающих у человека истощенного, замерзающего, чаще всего лежащего на бетонном полу, одинокого в самой полной степени, какая только возможна, у меня постоянно присутствовало чувство предначертанности и предопределенности всего, что со мной произошло, происходит и произойдет в будущем. Это не значило, что я понимал, предвидел это будущее, но у меня возникла уверенность, что все, что вокруг меня и во мне, все, что суждено и в прошлом и в будущем, как-то взаимосвязано, взаимообусловлено, и ничто не является случайным. Если я здесь, значит так и должно быть. Это то, что я должен вытерпеть до конца. И если я вскоре умру или почему-то останусь жив, то только потому, что это и есть мой путь. Я никогда не мог забыть зловещую фразу из «Аленького цветочка» Сергея Аксакова, прочитанную мной в 1975 году в Матросской Тишине: «Лишь того человек не выдержит, чего ему Бог не пошлет».
И вот теперь – полный разгром и грабеж редакции, первый в истории «Гласности». Безо всяких документов и оснований было конфисковано и куда-то вывезено все, что было на довольно большой даче: пятьсот номеров «Гласности» – полные тиражи по сто пятьдесят экземпляров (мы уже дошли до такого количества) номера девятнадцатого и двадцатого и остатки тиражей предыдущих номеров; весь до последнего листочка громадный архив: тысячи писем, заявлений и документов, пришедших за год со всех концов страны; все исходные материалы к украденным номерам, так что эти номера мы не смогли восстановить, тысячи номеров самиздатских газет и журналов – уникальная библиотека подлинно свободной печати в России и в других республиках Союза, которую, вероятно, больше никому не удалось собрать и даже память о многих газетах и журналах уже не восстановить: только «Гласность» и наш профсоюз получали все независимые издания того времени.
Часть разломанной мебели нам месяца через два вернула областная прокуратура.
Так закончился первый период работы «Гласности». В нем было все, что многократно повторится: убийство, разгром, грабеж и потоки лжи. Но было и другое – уверенность, что ты делаешь то, что должен и что никто кроме тебя этого не сделает.
Глава II
1988–1991 годы
Восстановление журнала
Разгром «Гласности» оказался большой неудачей для советских властей. В связи «Гласности» с ЦРУ никто ни в СССР, ни за границей не поверил – все эти гебешные «утки» давно набили оскомину. Ни одно из трех организованных КГБ изданий под названием «Гласность» никто за наш журнал не принимал. В мире широко – а тогда события в СССР интересовали всех – распространились журналистские материалы о том, что первый в Советском Союзе независимый журнал уничтожен. Первым был Билл Келлер, который позвонил в «Гласность» в тот момент, когда меня забирали, и успел пару фраз услышать от остававшегося внутри дачи Виктора Кузина до того, как связь была оборвана. И даже утверждения ТАСС и Федора Бурлацкого, что я – хулиган, избивающий старушек, никого не убедили. Больше того, никого в редакции «Гласности» не удалось запугать, а меня – сманить уехать за границу. Кирюша Попов снова был готов принять в своей квартире практически до основания разгромленную редакцию.
Проблема была в другом: все «ксеропаты» – то есть люди, допущенные к немногим в Москве работающим ксероксам и подрабатывавшие перепечаткой запрещенных стихов Мандельштама, Цветаевой и Гумилева, да и не только стихов, теперь уже точно знали, что перепечатывать в крайнем случае Солженицына – можно, а «Гласность» – очень опасно. Четыре месяца Андрей Шилков обходил в Москве всех допущенных к ксероксам и всюду получал именно так сформулированный отказ.
И вдруг в сентябре все чудесным образом переменилось. Андрей в какой-то забегаловке то ли закусывал, то ли пил пиво и к нему подсел высокий хорошо сложенный молодой блондин, который как-то незаметно от общего разговора перешел к ксероксам, и оказалось, что у незнакомца есть на примете печатник, который не откажет и нашему журналу. Андрей все же не зря три года просидел в лагере, а до этого несколько лет скрывался от КГБ. Новый знакомый – звали его Алексей Челноков – с его таким важным для нас предложением не вызвал у него никакого доверия. Мне он так и сказал: «Думаю, это гебня». Но, во-первых, из тюремного опыта мы оба точно знали: думать можно все, что угодно, а для обвинения нужны доказательства. Во-вторых, мы ничем не рисковали. Удастся восстановить распространение журнала – очень хорошо, не удастся – мы остаемся в том же положении, в котором и были.
В Челнокове Андрей, конечно, не ошибся, но об этом чуть позже, сперва о том, зачем КГБ понадобилось нам помогать. Может быть, разгром «Гласности» слишком портил тогда репутацию Горбачева и перестройки, может быть, кто-то в советском руководстве или в руководстве КГБ решил, что в мае они перестарались. Не знаю до сих пор. Вероятнее всего, после разгрома редакции и убийства печатника они решили, что, получив такой урок, я стану сговорчивее. Челноков вскоре попросился в «Гласность» на работу. Отказать у меня реальных причин не было, и он стал одним из ночных дежурных сформировавшейся к этому времени «Ежедневной гласности».
В течение семи лет работа «ЕГ» строилась по единой схеме. Двое дежурных корреспондентов обзванивали ночью порядка пятидесяти городов Советского Союза, где происходили или могли происходить интересовавшие нас события. Из других мест люди звонили сами, и мы им тут же перезванивали, чтобы они не тратились на оплату междугородных звонков. Событий происходило множество, страна бурлила, и всюду у нас были корреспонденты, готовые в подробностях обо всем рассказать – нередко именно они и были действующими лицами, – а единственную возможность рассказать о себе миру предоставляла «Гласность». Ночные дежурные записывали сообщения, набиралось обычно страниц семь-восемь убористого текста, а в шесть утра приезжал поочередно один из четырех редакторов (Тамара, Володя Ойвин, Виктор Лукьянов или я) и приводил тексты в порядок. Часов в семь приезжал печатник (у нас вскоре появился довольно примитивный ротатор – главным человеком, с ним управлявшимся, был Виталий Мамедов, знакомый мне еще по Чистопольской тюрьме, – печатать на нем журнал было невозможно, но для «ЕГ» он годился). В более поздние времена приезжал еще и переводчик на английский (их тоже было четверо) и переводил тексты, после чего происходила рассылка – сперва с курьерами, позже – по факсу.
Люди были молодые, очень разные и никаких особенных правил не было. Скажем, Андрей Шилков и тогда был не дурак изредка выпить, на работе это никак не сказывалось, точнее – вся организационная часть (да и не только она) лишь на нем и держалась. Но было одно жесткое правило (кроме запрета принимать подарки): ночные дежурные не могли пить, поскольку было понятно, что никакой работы в этом случае не будет. И без того трудно не спать всю ночь, а уж выпив… Запрет этот был всем известен, вполне понятен и почти никогда не нарушался. Но однажды, кажется, Володя Ойвин, приехав в шесть утра в квартиру на Литовском бульваре (Ясенево) обнаружил пару пустых бутылок – дежурили Митя Волчек и Челноков, и я их предупредил. Но через неделю опять оказалось, что они оба сильно навеселе и бюллетень практически не готов. Стало ясно, что взрослый женатый Челноков попросту спаивает девятнадцатилетнего Митю.