Гнев Диониса
Шрифт:
Это тонкая золотая цепочка и на ней три круглых бледно-розовых коралла.
Он накидывает ее мне на шею.
— Какая простая и изящная безделушка, а все же не следовало, — целую я его.
— Мне хотелось, чтобы у тебя было что-нибудь от меня, что бы ты носила постоянно. Дай мне слово, что ты никогда не снимешь этого, Тата.
— Хорошо, милый!
— Нет, ты дай мне серьезно честное слово, что ты всегда будешь носить это, даже тогда… когда разлюбишь меня.
— Какие глупости!
— Пусть глупости! А ты все же дай слово, — просит он упрямо.
— Ну, даю тебе слово.
— Видишь, я много думал об одной вещи и с этой мыслью я и купил эти кораллы.
— Какая же это мысль?
Он смотрит на меня серьезно, почти строго:
— Позволь мне, Тата, не рассказывать тебе этого пока. Это мечта, но это ужасно важно для меня.
Он облокачивается локтями на колени, подпирает голову и, смотря на огонь камина, говорит:
— Я, Тата, не имею религии. Никто никогда мне не говорил о Боге, а сам я никогда об этом не думал. Отец мой — англичанин, мать — русская караимка.
Вот откуда у него эти грустные восточные глаза, думаю я.
— Я вырос и воспитывался во Франции, так что в школе я тоже не слыхал ни о чем подобном. Мать не хотела, чтобы я стал христианином, отец не хотел, чтобы я был евреем. Меня оставили без религии. Мне было шестнадцать лет, когда умерла моя мать, отец, по настоянию своих сестер, крестил меня по обряду англиканской церкви. И это был единственный раз, когда я пришел в храм для совершения обряда. Ах, да, я еще был один раз шафером на русской свадьбе, в Петербурге. Я позабыл молитвы, выученные мною наспех, для крещения. Я не знаю ни одной молитвы ни на одном языке. Но я молился недавно, Тата, я молился, держа тебя в объятиях, расточая тебе самые страстные ласки! Я молился и грозному Богу Израиля, и кроткому христианскому Богу! И если не лгут все религии — моя молитва должна быть услышана!
Он стоял, выпрямившись, с гордо поднятой головой, и был до того поразительно красив в эту минуту, что я молчала, не сводя с него глаз.
— О чем же ты молился, милый? — спрашиваю я после долгого молчания.
— Не спрашивай меня, Тата, — говорит он, проводя рукой по лбу и опять опускаясь рядом со мной. — Мне как-то не хочется говорить, я словно боюсь даже говорить об этом.
— Как хочешь, милый…
Если писать его портрет, то непременно в профиль и с этим строгим и вместе нежным выражением лица.
— А вот мы вас поймали, синьора! — раздается громкий голос Скарлатти.
Я оборачиваюсь и вижу его, маленького, кругленького, всегда веселого, с длинными седыми волосами и острой бородкой, — Мы были в вашей мастерской, и Вербер сказал нам, что синьора уехала на виллу Боргезе. Dio mio [15] ! Зачем? Синьоре нужно что-то посмотреть в музее. Мы в музей — нет! А синьора сидит в саду и мечтает!
— Я была в музее, маэстро, а теперь отдыхаю. Ведь я пришла пешком, — говорю я смеясь и отвечая на поклон спутника Скарлатти.
15
Мой Бог (итал.).
Этот господин стоит с приподнятой шляпой. Какое интересное лицо! Голова почти лысая, но борода густая, красивая, падает на грудь. Она черна, хотя в остатках волос видна сильная седина. Лицо продолговатое с правильными чертами, прямой нос и стальные, холодные глаза под черными прямыми бровями. Лицо бледное, щеки впалые, но это лицо мне нравится. Умное лицо. Он высок ростом, худощав, несколько сгорбленная его фигура одета с той изысканной простотой, которую я так люблю в одежде мужчин.
— Вот ваш соотечественник, синьора, ваш ярый поклонник! Горит желанием представиться вам. Синьор Латчинов. Если синьор был вашим поклонником, то от работ в вашей мастерской он в экстазе! А что станется с poverino [16] , когда теперь он увидел, что красота синьоры равна ее таланту!
16
Бедненький (итал.).
— Ах, маэстро, — говорю я, — я-то думала, что вы находите у меня немного таланта! — Я смеюсь, а он грозит мне пальцем и восклицает с пафосом:
— О, она остроумна! О, она умна так же, как талантлива и прекрасна!
Я не смущаюсь этими комплиментами: это не глупая лесть — это просто итальянская манера говорить любезности дамам.
Они садятся рядом со мной на каменной скамье. Мой старик трещит без умолку, а спутник его молчит, да и я молчу: где тут вставить хоть слово в этот поток речи.
— Маэстро, — говорю я, когда он вынимает платок и сморкается, — я ужасно хочу есть, я дома не завтракала.
— О, конечно, конечно! — вскакивает Скарлатти. — У синьора Александре тут коляска. Где вы хотите кушать? У Фаджиано?
— Нет, угостите меня взбитыми сливками и рюмкой марсалы здесь, на ферме.
На ферме довольно многолюдно. Скарлатти поминутно раскланивается во все стороны.
Мы усаживаемся за столик.
Я ем с аппетитом. Сегодня поутру я не могла дотронуться до завтрака и выпила только кофе без хлеба. Встала я с трудом и была так бледна, что Старк испугался и не хотел отпускать меня в мастерскую.
А теперь все прошло, я смеюсь, болтаю и наблюдаю за новым знакомым.
У него удивительно красивой формы руки в богатых кольцах, Я люблю драгоценные камни.
Маэстро окликает какой-то знакомый, и между ними начинается характерный итальянский разговор с маханьем руками, доходящий до крика.
— Я хотел обратиться к вам с просьбой продать мне одну из ваших картин, — говорит мне Латчинов.
— Но, к сожалению, у меня здесь нет ничего, кроме этюдов.
— А в Петербурге?
— Есть кое-что, небольшое, — У меня там порядочная картинная галерея и есть одно ваше произведение.
— Вот как. Что же?
— Небольшое длинное полотно; ряд бегущих детей.
— О, это такая слабая вещь, одна из первых.
— Я не говорю, что это шедевр. Но в ней так много оригинальности и движения. Это узкая, длинная форма в виде фрески. Равные полосы голубого неба и зеленой травы. Эти стремящиеся фигурки. Очень удачно. Я тогда же предсказал вам будущее. Я не люблю художниц, но у вас совершенно не женская манера писать.
— Вы сами не занимаетесь живописью?
— Нет. Если хотите, моя специальность — музыкант, но я люблю искусство вообще: им только и красна жизнь, да еще любовью, пожалуй. Конечно, для тех, кто молод.
— Одно иногда мешает другому, — улыбаюсь я.
— Да, если одно или другое стоит на первом плане, но когда они сливаются вместе, получается удивительная гармония. Я думаю, что лучшие произведения искусства диктуются именно любовью. Я не говорю — любовью в узком смысле, нет, любовью вообще — к родине или к женщине, это все равно.
— Я не совсем согласна с вами. Можно любить искусство и само по себе.
— Вы совершенно правы, но, создавая что-нибудь, надо что-нибудь любить, иначе это будет сухая вещь. Обратите внимание: все гениальные произведения, историю которых мы знаем, написаны или влюбленными или фанатиками религии и политики. Все это — живое, а разные въезды, победы, заседания, великолепные по технике, они мертвы, Они только поражают кропотливостью работы и, как бы они ни были грандиозны, напоминают мне резные китайские игрушки.