Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год рождения 1921
Шрифт:

— Что будешь делать?

— Буду… Не знаю. Мой станок выпускал шрапнели и всякие детали для оружия. Их, впрочем, делали всюду. Ну, после войны все обернется иначе. Перейдем на другие изделия.

— Кто перейдет?

— Кто-кто! Ну, мы… и фабриканты.

— Как же, как же! Тебе придется помалкивать и делать, что прикажут. А может, ты скажешь вашему старику, чтобы он перестроил завод на выпуск детских погремушек?

— Старика там уже не будет, он был нацистский подлипала. Его мы запросто погоним в шею.

— Кто погонит?

— Мать честная, ну, мы!

— Как же так, ведь завод — его собственность. Он его построил, столько трудов положил….

— Он-то? Я что-то ни разу не видел, чтоб он занимался делом. Автомобили, жратва да бабы — вот и все его дела. Пользовался жизнью, толстопузый! Мы отнимем у него завод.

— Кто отнимет?

— Вот пристал! Ну, мы, рабочие!

— Да разве так можно? Это же грабеж среди бела дня! Вас посадят в кутузку.

— Черта с два! — Эда прищурил один глаз. — Всех не пересажаешь! Нет еще такой большой кутузки.

— Добровольно никто свою собственность вам не отдаст.

— Ну так мы возьмем против его воли. Чего там церемониться!

— Так тоже не выйдет.

— Почему?

— Это против закона. А законы надо уважать.

— Вот оно что! А мы издадим другие законы, которые нам подходят. Против толстопузых.

— Кто мы?

— Что ты за осел! Мы! А если иначе дело не пойдет, устроим революцию!

— Ка-ак, что ты говоришь! Революцию?

— Факт, революцию. И в ней снова польется кровь. Немцев и чехов.

— Стало быть, настоящую революцию?

— Уж будь покоен, братец, революцию на все сто.

— Значит, ты коммунист! — просиял Гонзик и ухватил Эду за локоть. — Выходит, что ты коммунист, дружище!

— Я-то? Да ты в своем уме? С какой стати? Я честный католик…

В середине мая командиров всех трех кассельских трудовых рот срочно вызвали в Майнц, на совещание в штабе батальона. Там обсуждалась дальнейшая судьба рот. Командир батальона получил новые инструкции, в них говорилось, что нецелесообразно возиться с ремонтом разбомбленных гражданских домов, каждая пара рабочих рук в Германии нужна для восстановления разрушенных промышленных объектов. Решено было перебросить все три роты в Саксонию.

И вот на следующий день: чемоданы и свертки, суматоха, крики, погрузка, хлопоты, сумятица, перебранка на улице и в школе, всеобщий беспорядок, груды хлама, который некуда уложить или убрать, семьсот пятьдесят парней лихо и упрямо рвут все свои связи с Касселем. Тут же воздушная тревога и самолеты над головой, смеркается, чешские девушки из Беттенгаузена кидаются к вагонам, плач, слезы прощания, отъезжающие и провожающие машут друг другу…

И вот уже все позади — город, и бронзовая статуя Геркулеса, и великолепный парк, и замок, прелестная, совсем сказочная миниатюрная крепость Левенбург с подъемным мостом и зубчатой стеной, школа на Кенигстор с просторным, заросшим акациями двором, длинная и прямая Вильгельмсхое-аллея и коробки трамваев на ней, парк над Франкфуртерштрассе с прудом и медведем, прекрасная Карлсойе со скамейками, центр города, весь в развалинах, заводы Юнкерса, Геншеля и Визлера в Беттенгаузене, лагеря чешских девушек 1924 года рождения, Филозофенвег, а на холме — Шлангенвег с разбомбленной аптекой, могила сапожника Лойзы и общая могила двадцати трех молодых чешек с заводов Юнкерса…

Монотонно постукивали колеса, ночь, медленно спускалась над краем, один за другим гасли огоньки сигарет, парни засыпали на скамейках и на полу, подложив под голову скатанные шинели.

Пепик сидел в углу вагона, под керосиновой лампой, положив перед собой на скамейке дневник. Иногда он прижимал ко рту носовой платок и глухо кашлял.

— Лег бы ты лучше спать, не портил себе глаза, — сказал Гонзик, отворачиваясь от тусклого света лампочки.

Пепик не ответил. Он долго глядел сквозь очки на Гонзика, потом стал писать своим мелким красивым почерком.

Перенесите нагого человека в просторы вселенной, лишите его привычной обстановки и друзей, одежды и обуви, возможности видеть знакомые вещи, касаться их, погладить рукой, и человек увянет, как деревцо, которое вырыли из земли и поместили во тьме, где нет ни солнца, ни воды, ни ветра. Но пошлите человека в пустыню, и он начнет рыть песок голыми руками, докопается до воды и превратит песок в землю, а пустыню в сад, который даст ему тень, пропитание и радость жизни. Пошлите его потом на болота, и он осушит их, но будет скучать по пустыне, которую сделал цветущей. Пошлите его в горы, что высятся до небес, и он достигнет вершин, но будет тосковать по преображенным болотам, пошлите его в темные подземелья, и он высечет огонь из камня и со слезами на глазах будет вспоминать горные вершины.

Почему же мы, люди, остаемся сами собой только среди привычных и любимых вещей, почему мы чувствуем себя дома только там, где привыкли радоваться, ненавидеть и трудиться, где жизнь и мир привили нам чувство слитности с привычной средой? Почему мы так привязаны к клочку родной земли, почему, лишившись одного родного дома, мы во что бы то ни стало должны добыть себе другой, ибо иначе нам негде черпать силу, которую порождает владение собственным мирком?

Когда мой отец построил дом, я долго чувствовал себя там чужим, потому что детство мое прошло в селе, в усадьбе деда, среди запахов теплого молока, амбаров, хлеба и горьковатого дыма коптильни. А когда дом отца стал мне родным и потом пришлось покинуть его, этот дом остался в моем сердце, я носил его с собой, как улитка раковину, и не мог забыть, не мог с ним расстаться.

А вот теперь, когда мы то и дело меняем пристанище и не знаем, вернемся ли вечером на койку, с которой встали утром, угасает наша приверженность к вещам и растет тяга друг к другу, человека к человеку, складывается коллектив, внутренняя жизнь которого не меняется, в какую бы он ни попал обстановку, ибо от нее теперь уже почти не зависит наше довольство жизнью, ощущение безопасности и доброе расположение духа. Мы связаны сознанием общности своей судьбы, совместных лишений и радостей, сознанием нерушимого братства и общих обид, которые мы переносим, общей жажды, свободы, общей всем нам ненависти.

Мы перестаем предаваться личным чувствам и проникаемся духом содружества. Мы — единое целое, мы коллектив, который нельзя ни расчленить, ни разложить.

Быть дома — значит быть с вами, Гонзик и Карел, Мирек и Кованда, Фера и Ирка, Густа, Эда, Богоуш, Пепик, Петр! Быть вместе с вами в комнате, в убежище, все равно где! Это ощущение «я дома» — самое радостное для каждого из нас, оно знакомо нам всем до одного и невозможно не поддаться ему…

В купе второго класса фельдфебель Бент укладывался спать.

— Стащи-ка с меня сапоги, — сухо приказал он Гилю, и дородный ефрейтор покорно нагнулся и выполнил приказание. Потом они улеглись и закурили в темноте. В купе было темно, в открытое окно врывался теплый ночной ветерок.

— Приехал я домой, — заговорил Бент, — и, пока шел к своему дому, все встречные мне жали руки и выражали сочувствие. Мой дом — один из самых старинных в городе, на фронтоне, под крышей, стояла дата тысяча семьсот восемьдесят девять. В этом году произошла французская революция. Ты слышал о ней?

Сонный Гиль засопел и признался, что никогда не слышал.

— Но мне казалось, что все это меня совсем не касается, словно на случившееся я смотрю со стороны. Ратушу нашу разрушили, гостиницу — тоже. Здание Унион-банка, церковь, вокзал — все лежит в развалинах. И вот я очутился у развалин своего дома, смотрел на них и вспоминал, как раньше выглядел дом. Я говорил себе: вот где-то тут шла деревянная винтовая лестница. Она вела из лавки во второй этаж. Крепкие дубовые ступени за полтора столетия только немного истоптались. Наверное, ярко они пылали, — подумал я и не чувствовал сожаления. — Сгорели все мои счета, семейная хроника, коллекция марок. Понимаешь? А мне совсем не было жалко, хотя когда-то эти марки я считал самым важным. Сгорели, — сказал я себе, — их больше нет, ну и черт с ними!

Гиль на соседнем диване громко захрапел.

Бент с минуту прислушивался к его храпу, потом, словно боясь остаться наедине со своими мыслями, решил продолжать рассказ.

— Мне пришло в голову, что все мои деньги пропали под развалинами Унион-банка. Но я сразу сообразил, что это напрасные опасения: банковские сейфы в подвале, несомненно, уцелели, а кроме того, в банке я держал только часть своего состояния, у меня есть акции и земельные участки в других местах, они в целости и сохранности. И я спросил только об Эрике.

Она поселилась у Штанцеров. Штанцер — торговец, когда-то я дал ему денег под вексель, срок которого истек еще год назад, но я делал вид, что забыл об этом. Штанцеры живут в собственном домике на краю города, Эрике они отвели две комнатки в верхнем этаже. Увидев меня, она заплакала, а я обнял ее и уже не думал о своем доме, а только о том, что она на пятнадцать лет моложе меня и еще не знала мужчины и я хочу обладать ею.

Слышишь, жалкий скот, я в жизни еще не знал женщины, у меня была только лавка и коллекция марок. Лишившись всего этого, я вдруг понял, что пятнадцать лет жил под одной крышей с девушкой, которая пришла ко мне с одним потертым чемоданчиком. И я овладел ею в первый же вечер, а потом спал с ней каждую ночь, все две недели. Сначала она сопротивлялась, потом привыкла, в ней проснулась женщина. Она сама мне это сказала, слышишь? Боже, вот была потеха! Три дня мы провалялись в постели, и старый Штанцер приносил нам еду наверх. Я послал капитану ящик вина и сигар, и он продлил мне отпуск еще на неделю. Но за эти четырнадцать дней я убедился, что Эрика мне надоела, что я, собственно, никогда не любил ее и насытился ею в первую же ночь. Она стала мне противна. Она плакала, причитала, хотела выброситься из окна, бегала раздетая по саду, а я лежал в ее постели и ждал, пока старый Штанцер приведет ее наверх. Я был уверен, что она вернется, ведь ей некуда деться. Штанцеры приняли ее только ради меня, только из-за просроченного векселя.

Поделиться с друзьями: