Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Годы без войны. Том первый
Шрифт:

Измучившая себя разными нехорошими думами о муже, Виталина сидела теперь (после обхода больных) у крестной, не притрагиваясь ни к рыбному пирогу, ни к чаю, и по тому, как устало выглядело ее лицо, было видно, как тяжело переживала она случившееся. Ей казалось, что она уже не могла вернуться домой, потому что, во-первых, было упущено время, было поздно, и она не знала, что сказать Дементию, и, во-вторых, возвращением ее, она чувствовала, будет возвращение ко всей той прежней жизни (к положению нелюбимой жены), что более всего не устраивало и возмущало Виталину; то, с чем она мирилась раньше и старалась не замечать, было усилием ее воображения собрано сейчас вместе и представлялось настолько оскорбительным, что она не находила, как можно было выразить словами, что так болезненно угнетало ее.

— Сказать кому, не поверят, — говорила она, поднимая грустные, расстроенные глаза на тетку. — И дом, и муж, и дети, а жизни нет. Нет жизни.

— Изводишь ты себя, вот что я тебе скажу, — словно и в самом деле ничего особенного с племянницей не произошло, отвечала Евгения.

Она давно заметила, что с Виталиной как будто бы повторялось то, что в свое время пережито было самой Евгенией, когда по всем естественным человеческим понятиям, для чего рождаются люди, она ждала от замужества и семьи, что все будет в радость ей, тогда как жизнь не только не дала желаемой радости и удовлетворения (мужа как колчаковского поручика расстреляли под Красноярском, и на нее легла тень белой офицерской вдовы), но постоянно сталкивала лишь с несправедливостью, как ей казалось, и с унижениями, что сейчас же вызывало душевную боль, но на что она теперь смотрела со смирением, как всякий состарившийся человек смотрит на мир. Усвоившая из своего житейского опыта, что так или иначе, но все люди с годами приходят именно к смирению и что ничего другого и лучшего человечество за всю историю не выработало для себя (и что Виталину не обойдет эта же участь), она хотела только одного — чтобы племянница поняла, что ничего в жизни изменить нельзя, как нельзя остановить уходящее за горизонт солнце, и что чем раньше Виталина усвоит это, тем лучше будет для нее, перестанет терзаться и успеет еще пожить в свое удовольствие. «Я мучилась, ладно, некому было подсказать, посоветовать, но она-то... ей-то, господи!» — думала Евгения.

— Да есть ли хоть одна счастливая семья на свете? — вместе с тем продолжала она говорить племяннице. — Нет такой семьи. Между мужем и женой всегда какая-нибудь червоточина да найдется, взгляд ли косой, забывчивость ли, да и привычки у каждого свои. Ты соизмеряй с другими, что у кого, а у тебя... тебе ли не жить! И у самой в руках дело, и Дементий — умный человек, когда что не так, ему и простить можно. Он — мужчина, ему нужен разворот в жизни, иначе — какой же он мужчина?

— Эгоист он. В высшей степени эгоист, — еще более бледнея от того, что позволяла себе так отзываться о муже (и что, главное, отрезала этим, в сущности, всякую возможность примирения с ним), проговорила Виталина. — Наверное, уже дома, — затем добавила она. — Нечего, пусть-посидит, пусть поволнуется.

Но она и теперь не была убеждена, что поступила правильно, уйдя из дому, и, заметив, как тетка неодобрительно покачала головой, больше ни о чем уже не рассказывала ей; в груди Виталины как будто повернулся тот холодный ключик, которым она запирала все свои душевные переживания, и только что живое, игравшее чувством лицо ее сейчас же от этого сделалось неподвижным и некрасивым; она положила себе на тарелку кусок рыбного пирога и принялась сухо и безвкусно жевать его, чтобы только не обижать крестную, и точно так же будто, как во все предыдущие вечера, молчаливо слушать неторопливые, подчиненные все одной и той же мысли, что нельзя ничему противостоять в жизни, рассуждения тетки. Но разговор, как это часто бывало между ними, вскоре незаметно переключился на другое. Евгения, любившая, как все женщины (и несмотря на возраст), поговорить о нарядах, достала купленный ею недавно отрез плотного светло-коричневого кримплена, что было еще чрезвычайной редкостью в Тюмени, и, развернув, начала показывать Виталине; она собиралась сшить из него легкое летнее пальто и, прикладывая материал к сухой и плоской груди, то и дело спрашивала, к лицу ли, не мрачно ли и какой (разумеется, чтобы попроще) следует выбрать покрой, как делать, приталенным или свободным, и на угловатой и словно еще сильнее за последнее время, пока Виталина не была у нее, высохшей руке тетки, то скатываясь к локтю под широкий рукав однотонного платья, когда она поднимала перед собою отрез, то вновь появляясь у запястья, как только рука вместе с отрезом опускалась к столу, тонкой жилкой поблескивал позолоченный браслет.

Но Виталина в этот вечер не могла воспринимать теткины разговоры так, как воспринимала всегда; мысль о том, что Дементий ждет ее, что он достаточно уже наказан и что наказание уже переросло в нечто другое, чего она не хотела допустить, но что случилось и продолжало, как трещина с расходящимися краями, разрастаться, усложняя все, — мысль эта, что уже ничего как будто невозможно было поправить, и что то, что всегда скрывалось за рамкою семейного благополучия (что тяготило только ее, но о чем не подозревали даже близкие, считавшие ее замужество счастливым), теперь непременно должно было взорваться и выплеснуться на общее обозрение, мысль эта приводила ее в ужас. Она представляла, как все будет принято на работе и что скажет мать, перед которой особенно неловко было Виталине за свою несложившуюся семейную жизнь, и не знала, куда деть руки, выдававшие волнение. Она думала и о детях, которые останутся теперь без отца, и, жалея их, вся замирала оттого, что ничего не могла изменить для них. «Пусть сироты, пусть», — мысленно говорила она. Но как она ни старалась скрыть от тетки свои переживания, вся как будто увлеченная разговором, Евгения видела, что с племянницей творилось что-то совсем иное, чем то, что бывало всегда, когда та, приходя, жаловалась на Дементия.

— Да что с тобой сегодня? — наконец не выдержав и прямо глядя в лицо племяннице, спросила Евгения. — Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего, собственно, не случилось.

— Ты скажи, я всегда пойму.

— Что сказать? Нечего сказать. Просто тошно на душе, и все. Устала я, наверное.

— А ты отдохни. Брось все и отдохни, — предложила Евгения так буднично-спокойно, будто все только в том и заключалось, что Виталине надо было отдохнуть. — Люди теперь все так замотаны, так замотаны. — И она высказала то давно распространившееся среди людей мнение, как трудно приходится в наше время (она особо выделила слова «в наше время») женщинам, что все домашние дела как они были прежде, так и остались на них, но что ко всему они вынуждены еще трудиться на производстве. — Да тут хоть лошадиное здоровье имей. А кто нам виноват? Сами поставили себя рядом с мужчинами. А вот раньше...

И та излюбленная тема, как было раньше, когда она жила за первым своим мужем, поручиком Усольским (и когда после смерти отца и обнищания сестер и братьев из милости взяла младшую, Анну, к себе в прислуги), — эта излюбленная тема, только без упоминаний об Анне, матери Виталины, точно так же, как во все предыдущие вечера, сейчас же будто захватила Евгению. В молодости она успела лишь прикоснуться к той показавшейся ей барской жизни, какою жили Усольские, но с годами любила представить все так, словно всегда (от роду) принадлежала к тому высшему обществу, где были совсем иные отношения между людьми, чем теперь, и где считалось непостижимым даже просто взглядом обидеть женщину; и когда она рассказывала о той своей во многом уже придуманной жизни, вся ее манера подавать чай, выражение лица, глаз и рука с браслетом — все обретало будто особый смысл, было будто подтверждением того, о чем она говорила. Она не смолкала долго, и в словах, в тоне ее голоса звучало столько естественности, что часто сама начинала верить, что все именно так и было, как излагала она; но сегодня, она чувствовала, разговор не вполне получался у нее; ее поминутно одолевало беспокойство, и она, поглядывая на мрачную, готовую вот-вот заплакать Виталину, думала: что же в конце концов случилось с племянницей? Было уже поздно, Виталине пора было уходить, но она не уходила, и это тоже настораживало Евгению.

Когда же племянница, вставая, проговорила, что засиделась и что, пожалуй, идти будет страшно, Евгения сейчас же предложила:

— А ты оставайся.

— Да я уж и так думаю.

— Ничего с твоим Дементием не случится, а и пришел бы за тобой, не отсохли б ноги.

— Да разве он придет.

— Куда денется, еще как прибежит, ты просто никогда не ставила его в такое положение, — сказала крестная и, видя, что Виталина хоть еще и колеблется, но более склонна остаться (и по тому женскому чувству, какое понимала теперь в племяннице), еще решительнее заявила: — Да я и не отпущу тебя в такую темь.

XV

О замужестве крестницы Евгения имела свое определенное мнение, какое, впрочем, было всего лишь тем общим взглядом пожилых людей на супружескую жизнь, когда на передний план выдвигаются порядочность и достаток, а на второй — все остальные желания жизни. Дементий по всем соображениям тетки не только подходил под эту признававшуюся ею категорию мужей, но был, как ей казалось, той партией для Виталины, когда большего счастья и желать уже нечего. Она видела Дементия в минуты, когда тот на черной блестевшей «Волге» подъезжал к дому и выходил из нее («Как все большое начальство», — думала она), и присматривалась к нему потом, разговаривая с ним, и каждый раз у нее оставалось одно и то же впечатление, что он человек не только основательный (не только безбедно Виталина может прожить за ним), но умный и знает, чего может добиться в жизни. «В отца, наверное», и вслух и про себя говорила она о нем. Мелочи супружеских отношений, в какие Виталина редко когда посвящала тетку, но какие как раз и создавали то тягостное настроение, с чем она иногда приходила затем в дом к ней, именно потому, что были мелочами, не воспринимались Евгенией; ей всегда важно было сознавать только, что в главном, что составляет основу жизни, все у племянницы прочно.

Она и теперь, как ни была обеспокоена переживаниями племянницы, заснула сразу же, едва только добралась до постели; но потом проснулась и долго не могла сомкнуть глаз. Она думала о Виталине, Дементии и об Анне, матери Виталины, отчего они не могли ужиться в такой, по существу, маленькой и обеспеченной семье; но так как воображение ее не в состоянии было двинуться дальше той крестьянской философии смирения, какую она однажды (после расстрела мужа) и навсегда усвоила от людей, она все соизмеряла лишь со своими представлениями, как поступила бы сама на месте племянницы, Анны или Дементия. Она поочередно осуждала каждого из них — все за одно и то же, что они не умели подняться над мелочами жизни, ей казалось, что причина всех их несчастий была не где-то на стороне, а заключалась в них самих, и она готова была, как ни тяжело представлялось идти к сестре и объясняться с ней, завтра же пойти и основательно поговорить с Анной. Несколько раз Евгения заглядывала в комнату, где лежала Виталина, но, не заметив ничего, что бы насторожило ее, в конце концов решив, что все равно все уладится, успокоилась и снова заснула.

Но Виталина не могла спать. В теткиной ночной рубашке, холодившей тело, к середине ночи она уже не лежала, а сидела на диване, обняв руками голые от колен и лишь чуть понизу прикрытые одеялом ноги, и округлыми сухими глазами смотрела перед собой в темноту комнаты. Она не то чтобы не различала всех тех предметов — стола, стульев, кресла, комода и занавесок на окнах, — какими была обставлена и убрана теткина комната, но просто не могла воспринимать ничего, что не было связано с мучившим ее вопросом, какой, несмотря на то, что она как будто знала, что с Дементием у нее все уже кончено, то и дело вставал перед ней. Она пыталась собрать вместе все, против чего всегда протестовала ее душа (и что должно было вразумить теперь мужа), но с изумлением чувствовала, что не могла сформулировать словами, что всегда прежде было так ясно ей. «Да что же, собственно, произошло?» — спрашивала она себя. Она искала причину, какой можно было бы оправдать ее теперешнее положение, и минутами ей казалось, что мать права и что у Дементия наверняка есть другая женщина; но в то время как она думала о той другой женщине (в то время как ей невыносимо брезгливо было именно то, что, в сущности, было придумано ею), в ней поднималось чувство, что все не так и что неслаженность ее семейных отношений происходит от каких-то иных начал, от жизненной гонки, в какую добровольно и незаметно включились давно уже все люди. Она вспоминала отрывки разговоров о разных нравственных переменах, будто бы неизбежно происходивших в обществе, об эгоизме к ближнему, какой рождается от чрезмерного и повседневного поощрения человеческих устремлений отдаваться целиком делу, но точно так же, как свет, попав в густую полосу тумана, сейчас же растворяется в нем и теряет силу, — все это, что могло объяснить ей поведение Дементия, упиралось в толщу мелких бытовых наслоений, сквозь которую невозможно было ничего разглядеть ей. Она точно знала только одно — что жить по-прежнему она не сможет и не будет и что, как бы ни были хороши объяснения, суть всегда остается сутью; и та краска смущения и стыда, что было пережито ею в управлении, когда она приходила узнать о Дементии, вновь заливала ее никому не видное теперь в темноте комнаты мрачное, озабоченное лицо.

Поделиться с друзьями: