Голд, или Не хуже золота
Шрифт:
— Так чья же это грустная история? — Помрой спрятал лицо за большим белым носовым платком, делая вид, что утирает только губы. — Почему бы тебе не написать книгу об этом, если тебе действительно нужны значительные и неповторимые личные впечатления? — сказал он, снова овладев собой.
— Все вышло в лучшем виде, — игриво сообщил Либерман, снова усевшись на свое место с патрицианской повадкой человека, который воображает себя центром всеобщего льстивого внимания.
— Ты говоришь об автобиографии? — спросил Голд. Уголком глаза Голд увидел, как замер Либерман.
— Нет, не об автобиографии, — сказал Помрой. — Но вместо того, чтобы освещать еврейский вопрос в Америке вообще, я предлагаю тебе написать работу о твоем собственном опыте. Мне нравится мысль о «Луна-парке» и «Стиплчезе», портновских мастерских и торговцах вразнос. Что, «Стиплчез» действительно был занятным местечком?
— Это было просто названием. Никакого «Стиплчеза» на самом деле там не было.
— Вырасти в Кони-Айленде — наверно это было интересно. Я готов рискнуть за такую книгу тем же авансом. Я могу продать от десяти до пятнадцати тысяч экземпляров любой твоей книги. Если нам повезет с этой, то мы сможем продать пятьдесят тысяч.
— Мне понадобятся еще деньги, — сказал Голд, — чтобы начать во второй раз.
— Больше денег ты не получишь, — сказал Помрой, — потому что ты не начал в первый. Слушай, Брюс, я готов платить, чтобы дать тебе возможность попытаться написать что-нибудь правдивое и честное, действительно стоящее и непохожее на остальное.
— Какие у меня побудительные мотивы? — пошутил Голд.
— Пошел ты в жопу.
Вот уже несколько мгновений Голд явственно ощущал внутри Либермана какое-то гортанное бульканье, готовое вот-вот прорваться наружу. Теперь оно прорвалось резким свистящим хрипом.
— А как же я? — раскипятился Либерман, отщелкивая согласные, отчего они становились похожими на удары хлыста. Его лицо посерело от гнева и напоминало Голду битую алюминиевую кастрюльку.
Голд никак не мог понять, симулировал ли Помрой удивление или оно было естественным.
— А что — ты?
— Ты же знаешь, я тоже жил на Кони-Айленде, — сказал Либерман. — Ты даже еще не заглянул в мою последнюю автобиографию, а уже собираешься издавать его.
— Ах, Либерман, Либерман, Либерман, — в недоумении запел Помрой. — Я прочел твою последнюю автобиографию, она ничем не лучше твоих других или тех претенциозных первых страниц романов, что ты рассылал кому попало. Либерман, Либерман, у кошки девять жизней. У тебя одна. Либерман, правда, не слишком ли это много — четыре автобиографии на твою единственную, такую маленькую жизнь?
— Эта — совсем другая, — упорствовал Либерман. — Я думаю, история моей жизни имеет широкий общественный интерес. Эта биография представляет собой пронизанные любовью мемуары. Я прощаю многих людей, даже вас двоих. Критикам она понравится, потому что я всех прощаю. Там есть много теплых воспоминаний о тебе и о Голде тех времен, когда мы вместе учились в колледже.
— У меня нет теплых воспоминаний о том периоде, — сказал ему Помрой.
— Не забудь в своих теплых воспоминаниях, — сказал Голд, — сообщить о том, как мало интереса мы испытываем к тому, что тебе о нас запомнилось.
— Либерман, какие же скучные четыре жизни ты прожил, — сказал Помрой. — Да кому, ты полагаешь, может быть интересно, что ты думал о гражданской войне в Испании или о пакте Гитлера со Сталиным? Тебе тогда было восемь лет.
— Мне было одиннадцать, — сказал Либерман, — когда я порвал со Сталиным. И мои соображения были ничуть не лучше и не хуже, чем соображения лучших мыслителей того времени.
— Твои и были соображениями лучших мыслителей того времени, — парировал Помрой. — Кому же они могут понадобиться теперь в твоем изложении? У тебя по-прежнему нет ничего нового, о чем бы ты мог написать.
— А если бы и было, — сказал Голд, — то ты бы не знал, как написать об этом.
— Я все еще не умею писать?
— Не умеешь.
— А почему ты продолжаешь попытки?
— А почему ты их не прекращаешь?
Нижняя губа Либермана задрожала; у него с детства сохранился этот рефлекс, которым его лицо реагировало на удары судьбы.
— Для этого нужно было мужество, — заявил Либерман, засопев. — Нужно было мужество, чтобы на улицах Кони-Айленда спорить об истории и политической теории со всеми этими старыми европейцами.
— На чьей стороне? — спросил Голд.
— На любой, на которой я мог иметь преимущество, — гордо ответил Либерман. — Я хочу, чтобы ты поговорил об этом с Ральфом, — с мольбой в голосе сказал он, положив ладонь на руку Голда. — Мне кажется, они даже не представляют, насколько я могу быть лоялен. Я могу за день радикально изменить свою позицию по любому вопросу, на который мне укажут. — Голд испытывал безотчетную брезгливость, когда с хмурым видом аскета высвободил свой рукав из пальцев Либермана, отводя его руку.
— Как он может поговорить о тебе с Ральфом, — с озорством спросил Помрой, — если ты не хочешь пускать его в Вашингтон?
Либерман был смущен этим аргументом.
— Может быть, я его и отпущу.
— И не сокрушишь?
— Мне нужно будет подумать об этом. — И тут его осенило: — Если я пушу тебя в Вашингтон, обещаешь, что поможешь мне там?
— А почему бы и нет? — сказал Голд.
— Я пришел к выводу, — сказал Либерман, — что мое истинное призвание это, вероятно, работа в правительственных структурах. Нет, правда, руководить маленьким интеллектуальным журналом совсем не так интересно, как может показаться. Доходов мало, престижа никакого. И я уже немного устаю изобретать все эти риторические вопросы. Я бы хотел получить, — с улыбкой поведал он, — место в администрации с очень большим влиянием и властью.
— Ни хера себе, — в крайнем изумлении воскликнул Голд.
— Я знаю, что справлюсь.
Помрой вовсе не был в этом уверен, о чем и поведал, выбирая свой из трех принесенных чеков. Либерман схватил из хлебницы жесткую булочку и разломал ее с таким треском, что их пугливый официант подпрыгнул, а завтракавшие за соседними столиками в панике повскакали со своих мест. Не успели еще две половинки исчезнуть у Либермана во рту, а его короткие пальцы, словно незрячие слизняки, уже шарили по четырем углам стола в поисках крошек, которые он прилеплял к своим губам, как россыпи искусственных бриллиантов. Мрачно утерев нос тыльной стороной ладони, он сказал:
— Почему ты считаешь, что я могу не справиться?
— У тебя нет мозгов, — сказал Помрой.
— Или способностей, — сказал Голд. — И, конечно же, у тебя нет друзей.
— Но ты — мой друг, — вспомнил Либерман.
— Ну уж нет, — с отвращением отпрянул от него Голд.
Помрой сказал:
— Брюс может стать твоей единственной надеждой в Вашингтоне.
— Если ты меня не сокрушишь.
— Если я тебя туда пущу, — сказал Либерман, — ты будешь моим другом?
— Я бы мог попробовать.