Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
— Вы все еще в сфере догадок, — произнес я миролюбиво.
— Пешка — убийца, товарищ полковник! — с жаром воскликнул лейтенант. — Я это просто чую!
— Хорошо, ну, а где доказательства? Кстати, вы ничего не сказали о мотивах убийства, о причинах, по которым кучерявый решил убрать бывшего дружка.
— Поругались, наверное…
— Вон с теми заслуженными пенсионерами, — кивнул я на столик, где сидели Генерал и Генеральный директор, — мы через день ругаемся, но, как видите, все живы-здоровы.
Его бледное лицо побелело еще больше и выглядело постаревшим, а может, мне так казалось из-за тусклого света в зале. Я закурил, было очевидным, что Ташев не нуждался а совете, он рассказал мне свои путаные домыслы просто потому, что подсознательно стремился замаскировать подлинную причину своего неожиданного прихода. Он торопился побыстрее закончить предварительное следствие. В его поведении было что-то нелепое, по-детски наивное — как будто передо мной была Элли, верившая, что погода улучшится, потому что ей, Элли, хочется поехать в воскресенье в Железницу. Лейтенант должен был методично и спокойно загнать Пешку в угол, терпеливо и внимательно проверить свою версию, довести ее до определенной кондиции, прежде чем искать меня в «Долине умирающих львов».
— Когда вы встретитесь с Пешкой, сами убедитесь, что он по природе преступник!
— Это тоже не доказательство! — Я знал по опыту, что каждый в какой-то степени преступник но природе.
— Товарищ полковник, откровенно говоря, я пришел к вам с просьбой. — Ташеву явно было неловко, он спрятал записную книжку дрожащими пальцами, в его голосе звучали страдальческие нотки. Не знаю почему, но мне не хотелось ему помочь.
— Я убежден, что если прижму еще немного Пешку, он сам во всем признается. Но мне нужен свидетель, который на очной ставке подтвердит, что видел его вблизи места преступления.
— Правильно… ищите этого свидетеля, наверняка вы его найдете.
— Вы меня не поняли!.. — почти простонал Ташев. — Хочу попросить вас… как бы это выразиться… выдать себя за этого человека. Так мы разоблачим Пешку: подлец расколется за какие-нибудь полчаса!
Я вздрогнул, перед глазами у меня потемнело. Ташев или не отдавал себе отчета в том, о чем меня просит, или с ним произошло что-то непонятное. Он пришел сюда, к алтарю моего пенсионерского бытия, пришел неожиданно — для того, чтобы сделать меня лжесвидетелем?! Я встал, меня в последний раз унизили: предложили драной, отощавшей Гончей сменить хозяина! У меня не было ни сил, ни желания посмотреть ему в глаза.
— Истина достигается справедливостью, Ташев, — устало произнес я. — В противном случае она является скрытой формой насилия. До свидания!
Лучи полуденного солнца пробиваются сквозь тюль занавесок. Солнечный свет насыщенно-желтого цвета — зимний свет, манящий заснуть навсегда. На ветвях деревьев висят клочья грязного снега, утратившего свою первозданную белизну и словно затвердевшего в дымном воздухе. Смотрю в окно — воздух настолько непрозрачен, что просто не хочется им дышать. В детской Элли учит урок по пению, голосок у нее не очень мелодичный, но звонкий и отчетливый: он ползет неумело вверх по нотной лестнице. Я знаю, что Мария в кухне, она вяжет новую скатерть, которую потом уложит в сундук.
Сидя на удобном стуле, я делаю вид, что читаю свежий номер «Огонька», но на самом деле только разглядываю снимки. Как всегда, я в одном из своих траурных костюмов, в белоснежной сорочке и при галстуке, словно жду гостей, но на ногах у меня шлепанцы. Это моя домашняя униформа, жесткая и неудобная, как броня, но привычная, проверенная, ставшая моей второй кожей. Мой рост — сто восемьдесят один сантиметр, вес — семьдесят шесть килограммов, не помню, чтобы я его прибавлял или терял; наш участковый врач уверяет, что у меня прекрасный обмен веществ для человека моего возраста. Это меня и успокаивает, и обижает. Сухая, костлявая фигура должна была бы подчеркивать мой душевный падлом, элегантность стареющего мужчины с застывшими эмоциями, привыкшего рассуждать и неспособного чувствовать. Вот уже тридцать лет, как я ношу только костюмы, это моя погребальная униформа, навевающая тоску, — костюмы темно-серые, костюмы темно-коричневые, костюмы черные, костюмы черные в полоску; они накапливались, как годы, потому что у меня не было ни времени, ни возможности их рвать. У меня всего два пуловера для рыбалки и больше двадцати костюмов, всего одни старые туристские ботинки и пять пар шлепанцев, одни из которых зовутся «официальными», так как Мария привезла их из Чехословакии. Я пытаюсь читать, а от меня веет запахом платяного шкафа, хорошо сохранившихся, но ненужных вещей.
Я хорошо себя знаю… я чувствую себя глубоко оскорбленным. Возмутительная просьба Ташева вывела меня из равновесия, испортила мне весь послеобеденный отдых, все удовольствие от последнего номера «Огонька». Я ощущаю себя тряпкой, которую можно купить или продать, словно, состарившись, я превратился в вещь. Меня всегда уничижали — несознательно коллеги и сознательно те, кто называл меня «гражданином следователем» и боялся моих вопросов. Что-то во мне производило впечатление, что я слишком правильный, а потому нетрудный человек, что будучи эмоционально опустошенным, я в сущности и неморален. Меня унижали самым недвусмысленным и обидным способом — говоря мне комплименты. Я уже давно заметил, что чрезмерное восхваление делает меня смешным и каким-то коварным образом возвышает того, кто расточает мне похвалы. Подобное познание самого себя мучительно, особенно неприятно получить его в преклонном возрасте.
По неизвестным мне причинам Ташев осмелился попросить меня об этой «услуге» — наверное, крайняя неопытность всегда выливается в нетактичность. Или лейтенант торопится, так как стремление самоутвердиться не дает ему покоя, нарушает его внутреннюю стабильность и логическую последовательность расследования, или он законченный циник. Допускал я также возможность, что на него давят «сверху», может, даже его непосредственный начальник, имеющий свои соображения относительно сроков завершения предварительного следствия. Самое неприятное заключалось в том, что Ташев не только обидел меня как личность — он разбередил чувство вины, преследовавшее меня последнее время, будившее по ночам, заставлявшее ощущать себя липким от пота и грязным. Работая следователем, я давно уже пришел к выводу, что добровольное признание своей вины нельзя принимать за доказательство или, по крайней мере, как главное доказательство вины подследственного. К сожалению, некоторые мои коллеги настойчиво стремились к исповеди обвиняемых, разделяя убеждение Вышинского, что признание своей вины — царица доказательств. С грустью я думаю о том, что, может быть, именно поэтому Божидар так быстро превратился из моего подчиненного в моего любимого Шефа.
Волнующие публикации, которые я прочел за последние месяцы в советской печати, укрепили мою веру в собственную правоту. Человек — слабое существо: он боится больше всего будущего, но иногда и настоящее кажется ему нестерпимым, бесконечным, страшным — полная изоляция в камере во время предварительного следствия, усталость от допросов, ощущение, что жизнь уподобляется вязаному носку, который медленно и постепенно распускается, чтобы превратиться в кучку никому не нужной пряжи, ломают его и он готов признать что угодно, лишь бы его оставили в покое и он смог таким путем спасти свое «я».
И в то же время человек — сильное существо. Зачастую он по своим личным моральным причинам склонен взять на себя вину других, способен жертвовать собой, чтобы реализовать себя, доказать свое величие — величие разумного существа, обладающего свободой выбора. Целых три месяца Бабаколев искренне признавал свою вину, с упорством скупого рыцаря скрывал своих соучастников, выгораживал их, хотя они бесстыдно вешали на него всех собак, и — по крайней мере, в моих глазах — проявил себя человеком намного выше своих дружков. Пресыщенные, интеллигентные, они были безнравственны. Одинокий, презираемый, обыкновенный, он оказался нравственным! Я не верил ему, пытался его образумить, но в конце концов устал, принял его признание своей вины за доказательство таковой и невольно стал одним из виновников его драмы… Я совершил преступление.
Делаю глоток чая из шиповника, чашка давно стоит на столике, чай совсем остыл. Мечтаю о крепком кофе — чувствую ноздрями его аромат, но Мария не разрешает кофе после обеда, единственное, что в это время мне не возбраняется, — это глотать витамин C. Сейчас я думаю о том, что Бабаколев меня обманул: в результате его поведения я вместо истины принял его признание своей вины за доказательство вины, а это означает, что я поступил безнравственно, превратился в соучастника тех подонков. Неясное чувство вины, которое я испытывал в последнее время, обрело наконец конкретное лицо, материализовалось, стало «моей виной», потому что я ясно сознаю, что именно я решил судьбу Бабаколева. Если бы я продолжил следствие, не поддался искушению облегчить его ход. Христо наверняка получил бы условный приговор и сейчас был бы жив. Эта мысль выглядит настолько чудовищной, что я чувствую головокружение и чуть не падаю со стула. «Кто же убил Бабаколева?» — спрашиваю я растерянно. «Тот большеногий… но и я тоже».