Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
Мне не давало покоя то, что я вчера узнал от Пешки. Я был уверен, что он говорил правду: правда, подобно женскому наряду, частенько служит красивой упаковкой для лжи. Но сколько бы я не размышлял, я неизменно приходил к выводу: за несколько месяцев, проведенных на воле, Бабаколев не смог бы подружиться с человеком из «высшего эшелона», а тем более познакомиться и влюбиться в избалованную девушку, которая упорно приглашала его в гости.
Христо был стеснительным по натуре, не мог также похвалиться ковбойской внешностью или дядюшкой в Америке — он был неудачником, бывшим заключенным, аутсайдером, освободившим даже родственников от обязанности его любить. Он отошел ото всех, уединился в мрачном шоферском общежитии, и его тяга к общению удовлетворялась единственно присутствием Пешки. Уже само их равенство перед судьбой было основанием для близости. Перед господином из черной «волги», а тем более перед дамой с небесно-голубыми глазами он должен был чувствовать себя бедным и незначительным, неравным, следовательно, и несвободным! Насколько я его знал, он был горд до самовлюбленности и всегда поступал в соответствии со своими собственными принципами. Что заставило его подчиниться этим самодовольным людям, какую пользу могли извлечь они из знакомства с этим меченым, опозоренным человеком?
Христо намекнул мне, что знает одну «грязную историю». Эти слова, словно Большая рыба в моем сне, вертелись вокруг да около в моем мозгу, но на приманку клевала одна мелочь. Он не захотел поделиться с Пешкой: вероятно, опасался как бы не испачкать словом что-то сокровенное, осквернить какую-то чудом спасенную святыню. Наверное, он сочувственно слушал излияния друга, возмущался порядками в детской трудовой колонии, примирился даже с его предательством во врачанской тюрьме, считал его невинно пострадавшим, но про себя ничего не рассказывал — молчал, как испорченный телевизор. Приходилось рассчитывать исключительно на личные впечатления Пешки. «Девочка приглашала Христо в гости, — сказал он, — а потом всегда уходила». Следовательно, встречи с Бабаколевым девушку забавляли, ей были приятны его неумелые чувства, они льстили ее женскому самолюбию, но эмоционального влечения к нему она не испытывала. А что испытывала? Жалость, сострадание, благодарность? Благодарность… я почувствовал, что покрываюсь жарким потом, в голове у меня прояснилось, мне стало вдруг понятно, что я уже давно знаю нечто, что непрестанно от меня ускользает, ибо кажется безумным и нелепым.
«Считай, дурень, овец — до ста!» — приказал я себе, сделал глоток кофе и принялся мерить шагами кухню. Сейчас все вокруг — сверкающие кафельные плитки, белая скатерть, электрическая плита, холодильник, занавески — показалось мне тюрьмой, от строгого порядка в которой веяло холодом. Я дернул на ходу скатерть, чтобы нарушить безукоризненность ее линий — мне была нужна анархия, видимая — пусть и временная — перемена, порядок мешал мне думать.
«Кто мог бы испытывать благодарность к неудачнику Бабаколеву?» — спросил я себя, и вдруг меня озарило: дело о наркоманах! Не напрасно в моем идиотском сне чей-то голос нашептывал мне в ухо: «Человек из черной «волги» — наркоман!» В деле, которое я вел семь лет назад, были замешаны три девушки… одна из них — Жанна или Жасмина (память моя стала в последнее время дырявой, как старое решето) — была очень красивым, голубоглазым и капризным существом. Отец ее работал в министерстве легкой промышленности, а Христо был его шофером. «А если Бабаколев еще тогда был влюблен в Жанну, еще тогда сознавал безнадежность своего чувства и именно поэтому принес себя в жертву?» Его упорное желание взять всю вину на себя меня удивило: филантропия и доброта были заложены в его характере, но по какой-то неведомой причине они предстали передо мной в гипертрофированном виде. Семь лет назад я не смог понять мотивов такого поведения, но сейчас уже знал, кто может испытывать благодарность к бывшему заключенному. «Нет ничего коварнее неоплаченной благодарности, — подумал я, — она или стремится нас унизить, или оборачивается своей противоположностью — омерзением».
Я выпил залпом остаток кофе, потом, не сознавая, что делаю, побрился во второй раз, порезался, но боль от ранки доставила мне удовольствие. Было полшестого, а архив следственного управления открывался в восемь. Я чувствовал себя настолько взвинченным и нетерпеливым, что справедливо себя упрекнул: «Ты, Евтимов, и в самом деле Гончая… жестокий человек!»
Я все убрал с письменного стола, даже пишущую машинку и пепельницу, потускневшая полировка делает его похожим на слепца. На столешнице — три фотографии девушек, проходивших по делу о наркоманах, а также — на всякий случай — и старая фотография Веры, когда она еще была студенткой. Перекладываю их и так, и сяк, как какой-нибудь колдун, потом закуриваю, чтобы превратить ожидание в привычные действия, в знакомое удовольствие. Наконец, дверь открывается и в кабинет входит Пешка. Лицо у него заспанное, он еще не завтракал — сейчас он похож на недовольного малыша. Он пытается выдавить из себя улыбку, но у него это не получается; я же, напротив, сама приветливость, боюсь только, что руки дрожат.
— Илией, — голос мой предательски срывается, — вам знакома какая-либо из этих «кошечек»?
Он медленно и равнодушно подходит к столу, смотрит на лежащие на нем снимки, и вдруг глаза его вспыхивают.
— Это та девочка, с которой Христо встречался в баре «Кристалл»! — Его корявый палец указывает на мечтательное личико Жанны Панайотовой, отец которой, как мне кажется, стесняется ездить на черной «волге».
— Вы уверены, что это она?
— Как бы на нее вышли? — спрашивает Пешка вместо ответа.
Он глядит на меня с восхищением, которое словно враз обновляет мой поношенный костюм.
— Сегодня допроса не будет, — говорю жизнерадостным тоном, — но это не мешает мне угостить вас кофе.
В какое-то мгновение мне кажется, что в глазах у него мелькнула ирония, но в следующий миг он наклоняет голову, поправляя воображаемые стрелки на брюках.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Все лампы в гостиной были зажжены, эта праздничность позволяла заметить, что стены у нас закопченные, мебель старая, обивка кресел истерлась. Раздвижной стол ломился от яств, напоминая мне кулинарную выставку, хрустальные бокалы сверкали, тончайший фарфор тарелок излучал свет, для пущей красоты горели три свечи. От всей этой роскоши веяло торжественностью и страхом.
Никто из нас не мог найти себе места — женщины сновали туда-сюда, складывая салфетки, расставляя стулья, поднося овальные блюда с закуской. Мы должны были понравиться гостю, и это заставляло меня испытывать чувство стыда. Элли была необычайно тихой и молчаливой. Сидя напротив телевизора, она глядела на пустой экран: телевизор мы выключили. Мария распустила волосы и надела выходное платье, Вера нервно прохаживалась возле двери, словно абитуриентка в ожидании своего первого бала, а я, одетый в самый траурный свой костюм, ожесточенно курил. Мне разрешили курить в гостиной, потому что мы все знали, что сегодня праздник, что должно произойти что-то красивое и нужное. Мы просто обессилели от волнения, но самое неприятное — в непривычной расстановке мебели в гостиной, в самом ее воздухе я ощущал присутствие Симеона. Мне всегда был по душе тот ужасный беспорядок, который так непосредственно создавал мой бывший зять. Я посмотрел на Веру: побледневшая, испуганная, она была прекрасна. Ее серые глаза светились, как жемчужины, тонкая, изящная, одухотворенная, она напоминала хрупкую статуэтку, которая каждую минуту могла разбиться. Я яростно затягивался, но никто не обращал на меня внимания, чувствовал я себя уставшим и измотанным, словно вкалывал целый день, а мы из-за всех этих треволнений вообще не ездили на дачу.
В среду вечером Вера сказала нам, что прошло второе бракоразводное дело ее нового друга и что она позволила себе пригласить его в гости. Мария выронила из рук вязанье, я сложил газету, которую только что развернул, воцарилась напряженная тишина, в которой слышался лишь голос телевизионного комментатора. Вера умоляюще посмотрела на меня — порой мольба человека тоже насилие! В наш скромный с устоявшимся бытом дом должен был войти чужой человек со своими ботинками и запахами, со своими мыслями и привычками… три замка Марии не могут его остановить, и каким бы благородным ни был этот мужчина, все равно он являлся захватчиком и вором. Я почувствовал страх и душевную опустошенность и задал себе дурацкий вопрос: «Носит ли» Свилен шлепанцы?», истом подумал: «Мы встаем в шесть утра», как будто Свилен собирался у нас ночевать.
Я незаметно взглянул на часы и с надеждой сказал себе: «Может, не придет, все обойдется… И зачем мы приготовили столько отбивных, кто будет их есть?» Уловив мои мысли, Мария посмотрела на меня, потом поправила волосы и провела рукой по лбу, разглаживая морщины, придававшие умудренный вид ее красивому лицу. В этот момент резко зазвенел звонок, мы вскочили, в дверях столкнулись, я заметил, что у всех нас губы растягиваются в неловкие, деланные улыбки, три замка щелкнули один за другим… стоявший на пороге мужчина выглядел таким смущенным и беззащитным, что показался мне голым. В одной руке он держал букет роз, завернутый в целлофан и перевязанный ленточкой, а в другой» — пакет с фирменным знаком Дома моделей «Валентина».
— Очень приятно! Пашов, — представился он. Я машинально взглянул на его ноги: ботинки на них были огромными. Абсурдная мысль, что они могут быть сорок седьмого размера, пронеслась у меня в мозгу, я с ужасом ее прогнал. «Сходишь с ума, Евтимов! — сказал я себе. — Это не кончится добром!»
Руки у гостя были заняты, и он не знал, как с нами поздороваться — растерялся, на лбу у него выступили капельки пота. Так продолжалось целую вечность. Наконец, он, овладев собой, предложил букет Марии, затем, переложив пакет в правую руку, протянул его Элли.
— Это тебе, моя деточка!
— Познакомься с дядей Свиленом! — произнесла испуганно Вера.
— Почему же «с дядей»? — возразила Мария. — Товарищ Пашов еще так молод.
— Спасибо за подарок! — тихо сказала Элли.
— Почему вдруг «дядя»? — опять проговорила Мария, чтобы скрыть неясное разочарование. — Проходите, проходите, товарищ Пашов!
Мы долго жали друг другу руки, словно что-то обещали один другому. Потом Пашов снял бежевый плащ, под ним оказался элегантный серый костюм, сидевший на нем как-то неуклюже. Есть люди, на которых любая одежда — будь то спортивный, каждодневный или вечерний туалет, будь то конфекция или платье, сшитое по заказу у самого лучшего портного, — сидит плохо, словно от соприкосновения с ними сразу обвисает, теряет форму и новизну. Такие люди могут иметь фигуру Аполлона, быть обаятельными во всех отношениях, но одежда их не любит и все тут… Пашов был именно из таких людей. У него был высокий лоб, борода, как у Симеона, но на голове красовалась плешь, и вообще он казался чересчур громадным для Веры. В нашем доме все были худыми, костлявыми, бывший мой зять выглядел прямо-таки хилым, а сейчас Пашов заполнил собой буквально половину прихожей и, может, поэтому показался мне толстым. Я заставил себя не посмотреть снова на его ноги.