Горькие шанежки(Рассказы)
Шрифт:
— Поплачь, внучек, поплачь… Жить-то надо…
А сам дед не плакал, только с лица почернел. И борода у деда вроде бы тяжелее стала, клонила голову книзу, гнула его, и без того уже согнутого. Шутка ли — две войны отвоевал дед. Империалистическую, гражданскую. Потом до старости на железной дороге работал. Отдыхать бы ему теперь в спокойствии, да тут еще и эта война пришла, опустошила дом, принесла горе, подлая…
— …Сообчаю тебе, что приходил к нам в гости Фрол Чеботаров, — под ровное горготание крупорушки говорила бабка. — Теперь он новый колхозный голова. Мы уж прописывали, что с фронта он пришел шибко скалеченный — без ноги, и рука обожженная у него сохнет…
— Погоди-ка, баб, — сказал Шурка. — Листок переворачивать нужно… Пускай чернила просохнут.
— Пускай, — согласилась бабка. — И ты отдохни.
Перечитывая написанное, Шурка запнулся на непонятных словах «колхозный голова» и, задумавшись, вспомнил свою первую встречу с нынешним председателем.
С фронта Фрол Чеботаров вернулся в покос. Встречавшие его, особенно деревенские пацаны, говорили, что у него орденов на всю грудь и еще медалей с горсть. Шурки тогда не было, а посмотреть на веселого Фрола, уезжавшего с его дядьками, ему хотелось. Но когда они встретились, никаких орденов он не разглядел. Фрол лежал на земле рядом с магазином. На крыльце сидел выпивший дед Колотилкин, еще весной получивший похоронку на своего Кольку-танкиста. Дед плакал, глядя на Фрола. Сапог на единственной ноге Чеботарова скалился гвоздями, а самодельная култышка была неумело затянута сыромятными ремнями. Напрягаясь так, что на шее вздувались жилы, пытался Фрол подняться с земли, да нога скользила, а второй не было, и он снова валился на бок, ругаясь вовсю.
Но тут подошла к Фролу сельсоветская председательша тетка Мария. Она помогла ему встать, отряхнула, спросила негромко:
— Опять тоске предаешься?
Фрол припал к теткиному плечу, скрипнул зубами:
— Ты пойми, Мария… Душу пойми!
— Понимаем, все понимаем, — ведя покорного Фрола, говорила председательша. — Да сам себя в стыд роняешь, фронтовичок ты наш дорогой…
Шурка долго смотрел им вслед и, расстроенный, потихоньку пошел к мосту через речку. Догадался он, что жалко Фролу свою ногу, оставленную в подбитом танке, обидно быть калекой.
Даже сейчас, вспомнив ту встречу, Шурка не удержался от вздоха, опять торопя перо за бабкиными словами.
— …Лето нынче удалось, в огородах все уродилось, и люди запаслись на зиму. Мы огурцов хорошо насолили и капусты. Картошки семь мешков сдали в колхоз по самообложению. Картошки, капусты и огурцов свезем на базар, справим Шурке одежку да катанки по ноге подберем…
— А когда напишем, что дедушка наш в больнице лежит? — спросил Шурка, обрадованный словами о новых катанках.
Не дождавшись ответа, он посмотрел на бабку. Видно, устав крутить жернов, она сидела, подперев рукой голову и глядя в темный угол избы. Ответила бабка не сразу.
— С плохой вестью зачем торопиться? Вот встанет дедушка, тогда и пропишем, что маленько хворал… — Она еще помолчала и вдруг заулыбалась: — Ты ему лучше про Варьку, почтальонку нашу, пропиши-ка. Да привет от нее передай.
Шурка, удивленный, что нужно писать привет еще и от Варьки — сестры его дружка Юрки Шарапова, задаваки с длинной косой, — заупрямился, но бабка стояла на своем:
— Пиши, дурачок, пиши. Много ты понимаешь! Им там все о доме охота знать. Что тебе, грамотному, тяжело, что ли? Пиши: Варька, дочка дорожного мастера Сергея Петровича, жива и здорова, держит себя в красоте и строгости, баловством не занимается…
Бабка говорила про Варьку что-то еще, но Шурка строчил уже самую важную часть письма — от себя. «Дядь Клим! — выходило из-под пера. — Учусь я хорошо, как ты и прописывал, для помощи фронту. Учителка ставит мне „хор.“ и „отл.“. А завтра праздник. Сказывал мне Юрка Шарапов, что на станцию опять передали наркомовский подарок. Значит, дадут нам завтра шоколадки, конфет, может еще и пряников. А мне обещали выдать новые штаны или материю на них. Это уж Юркин отец сказывал. Потому как я сирота и племянник фронтовиков. Но штаны, видать, привезут в другой раз. Я и подождать могу, хотя эти крепко поизносились… Ты, дядь Клим, однако, здорово фашистов колошматишь, если еще был поранен и к ордену опять приставлен. Бабушка только плакала и говорила, что она сердцем неладное чуяла. Почему про ранение сразу не сообчал? Это не дело! Я бы тогда тебе чаще отписывал. А у меня, дядь, тоже беда. Нонче занесло пал с покоса на край нашего огорода, а там я пароход под заплотом прятал. Он и сгорел, и жалко до слез. А помнишь, как мы с тобой у деда без спросу арбузы таскали? Помнишь? Мы тогда жерди возили и арбузные корки кидали в траву, а дед-то нас и опознал в шкоде и тебе хворостиной грозил. Вот потеха была! А счас, дядь Клим, тут без вас тихо…».
Забывшись, усердный Шурка высунул кончик языка и, склонив голову, торопил слово за словом, видя перед собой родное лицо дядьки Клима. Это была для него счастливая минута. Довольный возможностью поговорить с дядькой, он вспоминал всякое из прошлого, дорогого обоим. Выводя слова, Шурка представлял, как дядька Клим командует огнем своей пушки, сщелкивает с бугра фашистские танки. А потом садится в окопе, читает это письмо товарищам-солдатам, щурит смешливые глаза и говорит, как раньше: «Во дает, короед пузатый! Глядите, чего отчебучивает…».
— Чего пишешь-то? — в который раз спросила недовольная бабка. — Все от себя? Скрипит и молчит! Давай-ка читай, чего написали, а я вспомню чего, доскажу…
— Писать уже некуда, — сказал Шурка. — Я тут уже и «до свиданьица» вывел.
— Гляди, грамотей! — осерчала бабка. — Успел уже.
Обычно письма перечитывались, и при этом Шурке приходилось хитрить. Он пересказывал бабке приветы, которых на бумаге не было, да разные подробности про соседей. И в этот раз Шурка сделал так же, вспомнив и про Варьку, про которую и не подумал писать. А в конце с чувством прочитал написанное от себя.
— Ну вот и молодец! — похвалила ничего не заметившая бабка. — Ложись уже, Витюше завтра отпишем…
— А хлебушка не дашь, баб? — собирая тетрадку, спросил Шурка.
Бабка перестала крутить жернов, молча пошевелила губами, ответила, виновато вздохнув:
— Нету ж хлеба… Завтра поутру привезут.
— Ладно, баб, — смутился Шурка. — Это я так спросил.
Он снял штаны с заплатами на коленках, сшитую к школе рубашку из голубого сатина и забрался под одеяло. Его кровать стояла в дальнем углу, там было прохладней, и Шурка стал укутываться с головой. Копошась, он не слышал, как подошла бабка, только почувствовал, что она подтыкает одеяло под ноги, а сверху укрывает его еще и старым полушубком. Потом бабка ткнулась рукой к изголовью внука.
— На-ка вот, сухарик нашла…
Шурка торопливо сунул руку в темноту, и в его ладони оказался кусочек сухого черного хлеба. Он надкусил его, и, жмурясь от удовольствия, стал медленно жевать. Обрадованный, засыпая, он думал про письмо, которое прочитает дядька, про завтрашние праздничные подарки.
Шурка так и уснул с улыбкой. За стеной старого дома проносились составы, по-зимнему гудел обещанный закатом ветер. Прислушиваясь к голосам ночи и вздыхая в полумраке избы, бабка все крутила тяжелый жернов крупорушки.
ОШИБКА
Самое дорогое, что было у чувашонка Вани Колесина с разъезда, — это краски. Не простенькие кругляшки на картонке, а настоящие, в белых ванночках, похожих на хлебные формы, и в красивой коробке.
Все потихоньку завидовали Колесину, но даже Митяй Будыкин, который сидел рядом с Ваней в ряду третьеклассников, не пробовал отобрать хотя бы одну красочку: все знали, что это не просто краски, а премия.