Горькие шанежки(Рассказы)
Шрифт:
БОТИНКИ
Апрельское тепло после долгой зимы — настоящая радость. Снеговые ручьи отжурчали, нагретая земля подсыхает, небо голубеет ярче. В саду деда Орлова муравьи на верхушку своего домика вылезли, чтобы от солнышка силы и живости понабраться. Воробьи поотмыли копоть, собранную у печных труб, и стали шумливы, как торговки с картошкой в Узловой на перронке. А над землей и полустанком под самыми облаками с гоготаньем потянулись клинья гусей.
Дед Помиралка говорит, что дикие гуси просто так не полетят. Они, мол, знают, когда будет тепло. И, глядя на табуны, сам засобирался уже скидывать стеганые, не раз латанные штаны, до блеска затертые на заду и коленках.
И вдруг ночью опять все белой крупкой присыпало, лужи закрылись ледяным стеклом, и из-за сопок дохнуло холодом. А к обеду ветер вовсю загудел…
Хуже всех тому, кто в такую вот пропастную погоду обязан работать. Железная дорога не спит ни днем, ни ночью. И вот, как всегда, шли на околоток путевые обходчики, а на дежурство по станции заступила новоселка Чердымова, которую все уже звали просто Чердымихой. Еще при закате, сгибаясь встреч ветру, вместе с восьмилетним Славкой разнесла она к семафорам большие фонари со вставленными внутри керосиновыми лампами. Гореть им полагалось всю ночь, до рассветной поры, пока машинисты паровозов не смогут издали разглядеть рычаги семафоров. Ни боже мой, нельзя, чтоб до срока погас свет в фонаре, посаженном в специальное гнездо и поднятом на самый верх семафора.
Нельзя-то — нельзя, но в такую ночь и с полной заправкой могло через продушины в крышках фонарей захлестнуть огонек; могло расшатать, сорвать и само гнездо со щитками из железа и разноцветных стекол. А потом попробуй исправить дело. До дальнего семафора, что у переезда стоит, от станции полкилометра бежать…
Уже второй час пошел, как заступила Чердымиха. Много поездов проводила, а к столу и не присела еще. С тревогой поглядывала на темные окна. Не забывается, ох да и не забудется никогда то недавнее крушение…
Проводив очередной поезд, она позвонила на соседние станции, доложила про обстановку диспетчеру. Хотела посидеть немного, но тут за стеной взвыло сильней, и Чердымиха шагнула к порогу. Налегая всем телом на дверь, выдавила ее в распираемый ветром коридор и вышла. Глянула прежде на дальний семафор, потом уж на ближний, в ста метрах от станции. Слава богу, светят, милые!
За линией, где дома Варнаков, деда Орлова и еще дальше — в деревне, — ни огонечка. Даже самой станции не видно, хотя она рядом, и там в комнате спят сейчас ее Славка и Люся с Любашей. Славка, конечно, пристроился на лавке у печки, а девчонки разметались на широкой кровати. Хорошо, что там тихо, тепло. А тут — холод и чернота, будто и нет ничего на свете, даже самой России с бедой на другом ее конце, с войной, из-за которой и там, и тут люди страдают, а только эти зеленые живые огоньки для поездов, пока скрытых неведомой далью, но бегущих сюда.
Еще раз глянув на дальний семафор, Чердымиха задержалась чуток, повернув голову в сторону казармы. Почудилось, что около гаража, вроде бы, отсвечивается белое пятно.
Гаражом называлось помещение, где путейцы хранили четырехколесный вагончик для перевозки шпал и больших грузов, мадароны, ломы, молотки, сигнальные знаки — все нужное при ремонте пути. Еще мужики соорудили к гаражу пристройку на три окна. Сложили там печь, оштукатурили и побелили стены. Повесили плакаты по технике безопасности, поставили стол и шкаф с книгами. Получился свой красный уголок. Сюда сходились по праздникам на торжественный доклад мастера. Тут же проводили собрания и слушали лектора, случаем заброшенного на полустанок.
С войной красный уголок большую часть времени пустовал. Скамейки сдвинули к дальней стенке, в книжном шкафу держали теперь весы и гирьки. Через день, когда с местным поездом приходила хлеборазвозка, сюда сносили тяжелые черные булки и здесь их резали, отпуская хлеб по карточкам. А вечерами в холодную пристройку давно уже никто не ходил. Откуда же взяться там свету? Чудится, может?..
Но красный уголок в тот вечер не пустовал. На краешке стола светила плоская лампа из путейского фонаря. На скамье сидел дорожный мастер Шарапов, сутулый, седой и скуластый, как коренной забайкальский гуран. На смуглом лице его выделялись серые глаза — быстрые, все видящие, понимающие и потому, наверно, особенно усталые.
Пообок от него примостился движенец Калиткин, который замещал начальника станции, — тот опять слег в больницу.
Между мастером и Калиткиным стояла баночка с махрой, тут же лежала газета, сложенная в размер самокрутки. Калиткин беспрерывно смолил и, блаженствуя, даже шапку снял, не глядя на холод.
У порога пристроился на корточках путевой обходчик Яков Слободкин, в лохматой шапке из собачьей шкуры. Густая щетина покрывала его крупное лицо, темное после многих лет работы, одинаково нелегкой и в летнюю жару, и в зимние морозы. Он снизу поглядывал на лампу, раздумывая, подниматься или нет, чтоб поправить фитиль. Язычок пламени тянулся вверх косо, откладывая на стекло полосу копоти.
Собрались мужики еще в сумерках, теперь время перевалило на поздний вечер, а они все сидели, устало роняя слова, задумываясь и изредка поглядывая на картонную коробку, лежавшую на столе. В коробке тускло поблескивали новенькие черные ботинки с кожаной подошвой и отстроченным рантом.
Прибыли они с хлеборазвозкой. По праздникам с нею передавали подарки для детей железнодорожников — пряники, карамельки-подушечки и немного шоколада. Конфеты и пряники присылали в коробках, по весу на общее число детей. А уж на месте подарки делили по семьям и раскладывали в заранее собранные мешочки. Дележ всегда поручался высшей тройке, в которую от путейцев входил мастер Шарапов, от движенцев — начальник станции, а от профсоюза — Слободкин.
Затем и собрались они в этот ненастный вечер — делить подарки к майскому празднику. С пряниками да конфетами порешили легко: на каждый мешочек пришлось по два с половиной пряника да конфет на пятидесятиграммовую гирьку с тремя пятаками. Да шоколада по четыре плиточных клетки. Разложили сладости по мешочкам, убрали их и закурили, задумавшись, что ж делать с еще одним подарком — ботинками. Их-то, присланных бесплатно от наркома путей сообщения, была всего одна пара. Как же ее разделить, эту пару, — чтоб по высшей справедливости было и обиду никто не таил?..
Мастер Шарапов в который раз вгляделся в список жителей полустанка, негромко спросил:
— Может, Варнаковым отдадим? — Он посмотрел на Калиткина, на Слободкина и стал загибать пальцы. — Тут же смотри… Ну, Амоса сбросим со счета, он в фэжэушку поступать собирается. Остаются Петька, Юрка, Зинка, Зойка. И еще, гляжу, вот-вот у них пополнение будет…
— А ты что, Петрович, пополнение тоже уже считаешь? — усмехнулся Калиткин.
Слободкин заметил:
— Берите и то в расчет, что у них во главе семьи двое. Сам карточку имеет, сама имеет и на иждивенцев на каждого есть. Вон, Катерина Чалова совсем одна мается.
Калиткин негромко возразил:
— Дак у нее ж малых только двое.
Опять замолчали, косясь на коробку. Да, непросто. Все-таки ботинки. В такое-то время…
Шарапов, сворачивая которую уже цигарку, мысленно обходил квартиры своих путейцев с казармы, начиная со старого дома, который рядом с переездом стоит. Два его крыльца смотрят на деревню, два — на южную сторону, на полигон. Одну квартиру занимает орава Слободкина Якова, другую — Будыкины, а за стеною от них, с обратной стороны дома, жили Куприян Колесин и совсем молодая пара, еще и без ребеночка даже.