Государевы конюхи
Шрифт:
— Дай Господи удачи.
— И тебе, отче. А ты-то в такую рань?..
Иеромонах вздохнул.
— Негоже мне с тобой лясы точить, Степа, там, на боярина Буйносова дворе, человек вроде помирает. Исповедовать и причастить иду.
— Уж не Артемка ли Замочников? — забеспокоился Стенька.
Иеромонах повернулся к юному иноку.
— Раб Божий Артемий, — подтвердил тот.
— Слава те Господи, теперь и я вспомнил.
— Да что же это деется! — воскликнул Стенька. — Человека насмерть запороли!
— Что ты несешь? — сурово спросил отец Геннадий. — Он боярский ключник, который год служит! Кто его насмерть пороть станет?
— Послушай меня, отче, — тихо и убежденно заговорил Стенька. — Тот Артемка кому-то в дворне сильно не угодил, мстят ему! Его и раньше пороли, а теперь… Да нагнись, отче!
Отец Геннадий склонил голову, и Стенька подобрался прямо ему под ухо.
— Сдается мне, что кому-то тот Артемка сильно мешает, и хотят от него избавиться, вот и опорочили его перед боярином. Он-то знает, кто тот зложелатель, а оправдаться, бедный, не может! И как бы не было все это связано с тем делом, по которому я сейчас хожу… Помоги, отче! Коли можно — вели того Артемку в обитель перенести! Не то они ему еще какую-нибудь пакость состроят!
— Уж так за его жизнь боишься?
— Боюсь, отче. Коли ему Господь велел помирать, так он и у вас помрет, а коли можно его спасти — так спаси, отче!
— Я в мирские дела не вхожу, — потупив взор, отвечал иеромонах. — Но коли раб Божий безвинно страдает…
— Вели его в обитель взять! Тебя, отче, послушают! Забери его оттуда, отче! Уж там-то он обязательно помрет! — твердил Стенька.
И в эту минуту он сам бы сказать не мог — христианские ли чувства велят ему заступать путь священнику, умоляя о помощи, или страстное желание спасти человека, который что-то знает и может поведать о деле с деревянной харей.
— Хорошо, что ты так говоришь, — несколько помолчав, одобрил отец Геннадий. — Тебе зачтется. Жди меня тут, не уходи.
И пошел к боярским воротам — прямой, но чуть вперед склоненный, очи опустивший, как подобает иноку.
В его поступи была такая уверенность, что казалось: коли отцу Геннадию не откроют калитку, он, не останавливаясь пройдет сквозь бревенчатый забор туда, где его помощи ждет умирающий…
Рано утром Данилка проснулся в полной уверенности, что мир исправился и взамен прежних его горестей и неурядиц впереди ждет одно блаженство.
Возле вроде и спала, а вроде и просыпалась Федосьица. Они лежали совсем рядышком, накрывшись одним одеялом, на близко составленных лавках. Хозяйственная Федосьица разжилась толстыми перинами, на которых изумительно сладко спалось. Особенно после тех тощих войлоков, которые стелил себе Данилка на конюшне.
Спать, правда, выпало совсем немного…
Кто-то из конюхов рассказывал вполголоса, как домогался от него на исповеди правды о супружеском деле старенький попик: посягал ли вторично? И пока объяснял, что вторично — грех, все было понятно и правильно, а стоило в подходящий день и час оказаться со своей собственной венчанной женой, так и про грех забывалось…
Данилке предстояло каяться на исповеди — он посягнул трижды.
В высокое продолговатое окошко уже вовсю светило солнышко. Крестник Феденька уже лепетал, ворковал в своей колыбельке.
Данилка сел, ощутил босыми ногами прохладный пол, собрался было встать, да вспомнил, что на нем одна рубаха, и та — коротковата.
— Крест возьми, — Федосьица вынула из-под изголовья два креста. — Гляди, как гайтаны сплелись! К чему бы? А, Данилушка?
Данилка склонился над ней и поцеловал в щеку. Коротко, как бы говоря этим — да не суетись ты, девка, не загадывай раньше срока! Хотя никакого намерения высказаться столь разумно он не имел, просто не знал, как бы на ее вопрос ответить словесно, а признаваться в своем незнании, естественно, не желал.
— Ты ступай, ополоснись на дворе, — велела Федосьица, — а я встану, приберусь, дитя покормлю.
Одернув на себе под одеялом рубаху, она тоже спустила ноги на пол.
— Порты ищешь? Они вон под лавку забились!
Босой ногой она вытянула Данилкины порты и, вставая, как бы ненароком отвернулась. Эту мужскую придурь — как приставать, так прямо к глазам свое хозяйство подносить, а как утро, так и стыд на блудодея нападает! — она усвоила и не то чтобы уважала, а просто с ней считалась.
Данилка быстренько натянул порты.
Увидев, что Федосьица подходит к колыбели крестника Феденьки (разумное дитя за ночь ни разу не пискнуло!), Данилка заспешил на двор. Во-первых, была причина, а во-вторых, все мужики говорили, что после блуда следует омыть грешный уд и все, к нему прилегающее, не то и батюшка на исповеди ругаться будет.
Колодец был как раз неподалеку — на задах Федосьиного огорода, к нему можно было попасть через нарочно сделанную дыру в заборе. Ополоснуться по пояс для свежести Данилка мог и у колодца, а вот задуманное омовение совершить — так вряд ли. Час был такой, когда бабы уже затевают завтрак, девки и молодки бегут с ведрами по воду, и он вовсе не желал, чтобы все соседки им любовались.
Вовсе не подумав о том, что мужик с ведрами выглядит по-дурацки, ведь на Аргамачьих конюшнях он более трех лет только этим ремеслом и занимался, Данилка взял в сенях два деревянных ведра, коромысла же трогать не стал, коромысло — бабья утварь, и на Аргамачьих конюшнях его в заводе не было. Набрав воды, он поспешил назад, отыскал на дворе уголок, где его, казалось, ни с какой стороны не было видно, снял рубаху, приспустил порты и осуществил задуманное. Потом порты быстро вздернул, а рубахой отер мокрую грудь и лицо.
Выбравшись на свет Божий, Данилка неторопливо пошел к Федосьиному крылечку — да и встал.
Ощущение было смутным — то ли кто смотрит в спину, как раз меж лопаток, то ли нет. Малые домишки зазорных девок стояли тут вкривь и вкось, может, которая-нибудь, выбравшись спозаранку, и глядит издали — не понять! Он поворачиваться не стал, а просто ускорил шаг. И вдруг остановился-таки!
Он догадался, кто тут может глядеть на него неотрывно!
За спиной был домишко Феклицы — тот самый, в котором, как дома, распоряжалась Настасья-гудошница.
Данилка повернулся и встал, насупясь.
— Ну, вот он — я! — говорил парень всем своим видом. — Да, полюбилась мне твоя подружка! И ночь я с ней провел! Чем же ты недовольна? Нужен я тебе разве? Нет, не нужен! Так что же ты глядишь из-за синей крашенинной занавески?
И вспомнилось ему присловьице, с которым Богдан Желвак обращался к играющим коням, норовящим ухватить губами то за рукав, то за подол рубахи:
— Коли любишь — так скажись, а не любишь — отвяжись!