Говорит и показывает Россия
Шрифт:
“Один день…” и “Василия Тёркина” объединяла общая тема: упорство человека и стремление выжить в любых обстоятельствах. Жизнь реальная и жизнь художественная, жизнь в окопах и лагерях обладала своей логикой, которую не могли себе подчинить ни политика, ни война. И Тёркин, и Иван Денисович выживали, сохраняя в себе лучшие качества русского крестьянства, как бы ни пыталась истребить их государственная система. После выхода повести Солженицына пригласили в Кремль, где Хрущев произнес тост в его честь, называя при этом Иваном Денисовичем.
Тем не менее, выпустив тысячи таких Иванов Денисовичей из лагерей, Хрущев не был готов предоставить им экономическую свободу. Он разрешил индивидуальное мышление, но не разрешил индивидуальную деятельность, не дал права на частную собственность или экономическую независимость. Как писал Александр Яковлев, Хрущеву удалось совершить прорыв в сознании, но тронуть экономические устои социализма он не посмел.
Экономический журналист Отто Лацис, еще один герой горбачевской перестройки, в своих воспоминаниях описал драконовские законы в области частной собственности, существовавшие в конце 1950-х и начале 1960-х годов. Его отца, старого большевика, исключили из партии только из-за того, что он на собственные деньги и собственными руками построил загородный дом, размеры которого не соответствовали нормам, установленным государством. По закону, человек не мог владеть частным домом жилой площадью более 60 м^2, сколько бы человек в этом доме ни проживало. Этот же закон запрещал владельцам садовых домиков в садово-огородных кооперативах иметь печки для обогрева и ограничивал высоту потолка в подвале: “в этих подвалах буквально, в прямом физическом смысле заставляли сгибать спину перед волей власти: подвал в полный рост человека запрещался” [47] .
47
Лацис О. Р. Тщательно спланированное самоубийство. М., 2001. С. 63.
Молодая партийная элита, к которой принадлежали Егор Яковлев, Бовин и Лацис, прежде всего хотела экономических и политических реформ, и неспособность Хрущева провести эти преобразования вызывала у них разочарование и чувство неудовлетворенности. Они не восприняли его отстранение от власти в 1964 году ни как катастрофу, ни как конец оттепели – эти ощущения пришли позже. Бовин так описывал настроения, царившие в тот период среди либерально мыслившей элиты: “Менее чем за десять лет Хрущев исчерпал свой позитивный ресурс… И стал превращаться в памятник самому себе… Точнее: не мешал другим превращать себя в памятник самому себе. Беда в том, что Хрущева снимали люди более мелкого калибра. Хрущев мешал им жить спокойно. Хрущев дестабилизировал их. Не систему, но каждого. И поплатился за это” [48] .
48
Бовин А. Е. ХХ век как жизнь. М., 2003. С. 123.
Заговор против Хрущева готовили сразу две партийные группировки, соперничавшие между собой. Одна из них состояла из неосталинистов и националистов во главе с Александром Шелепиным и его протеже, председателем КГБ Владимиром Семичастным. Другая представляла более заурядный, зато и менее воинственный региональный клан во главе с Леонидом Брежневым. В итоге Брежневский клан взял верх и оставался у власти почти два десятилетия.
Брежнев не был кровожаден. Он прошел войну, хотя и не рядовым солдатом, а политруком. Он не являлся реформатором, но не был и сталинистом или националистом, как Шелепин. Можно сказать, что его девизом было “Живи и давай жить другим”. Страстный охотник, Брежнев гораздо больше любил стрелять дичь в своей загородной резиденции Завидово, чем заниматься международными делами в Кремле. Не получив образования, он, будучи человеком добродушным, ничуть не стыдился признаваться в собственном невежестве даже своему спичрайтеру Александру Бовину.
– А знаешь, что такое боровая дичь?
Бовин пожал плечами.
– Давай так, – предложил Брежнев. – Ты мне расскажешь про конфронтацию, а я тебе – про боровую дичь [49] .
Бовин, имевший степень доктора философских наук, согласился.
В отличие от Егора Яковлева и Отто Лациса – детей старых большевиков, – семья Бовина имела отдаленное отношение к революции. Его дед был священником, а отец – военным, служившим на Дальнем Востоке. Бовин учился на юриста, получил две научные степени и некоторое время работал судьей. Жизнерадостный, тучный, с гусарскими усами и бакенбардами, он походил на Портоса из “Трех мушкетеров”. Однако за почти комедийной внешностью скрывался человек умный, тонкий и порядочный.
49
Там же.
Проработав несколько лет во влиятельном журнале “Коммунист”, в начале 1960-х Бовин стал штатным консультантом ЦК КПСС. Он попал в отдел по работе с коммунистическими партиями стран соцлагеря, который возглавлял Юрий Андропов. “Нужны были люди, которые, с одной стороны, не внушали сомнения относительно своей приверженности существующему политическому режиму и господствующей идеологии, а с другой – могли бы смотреть на мир открытыми глазами, были бы способны понять, объяснить надвигающиеся перемены” [50] .
50
Бовин А. Е. ХХ век как жизнь. М., 2003. С. 126.
Важнейшая перемена после смены власти состояла в том, что страну больше нельзя было удерживать в узде террором. Полностью изолироваться от внешнего мира тоже уже не получалось. “Железный занавес”, конечно, оставался, но напоминал теперь, скорее, затемненное и пуленепробиваемое зеркальное стекло. Заглянуть внутрь советского общества извне было затруднительно – да и мало кто пытался это сделать, – но советская интеллигенция могла наблюдать за жизнью Запада из-за стекла. Для большинства творческих людей выезд из страны был закрыт, но остановить проникновение западных идей, моды, фильмов и музыки было невозможно. В СССР просачивалась мода на мини-юбки и длинные распущенные волосы, на песни The Beatles и фильмы Феллини, чья картина “8 1/2 ” даже получила гран-при на Московском кинофестивале 1963 года.
Желание видеть мир приводило к тому, что люди надевали рюкзаки и отправлялись путешествовать по стране, попутно создавая новую туристскую субкультуру, с бардами и песнями под гитару у костра. Журналистика вышла за пределы чисто идеологической работы и превратилась в романтичную и модную профессию.
Начало этой моде положил как раз Егор Яковлев, назначенный главным редактором нового журнала “Журналист”. Современное оформление, иллюстрации и фотографии Анри Картье-Брессона и Денниса Стока из знаменитого агентства Magnum сразу привлекли внимание молодого городского класса. “Журналист” во многом был ответвлением “Нового мира”, имел ту же корневую систему; круг его авторов и тем пересекался с журналом Твардовского. Но “Журналист” был изданием бойким и обращался к аудитории 30–40-летних специалистов: к инженерам, сотрудникам НИИ, аспирантам – к тем, кого вскоре назовут “технической интеллигенцией” и советским средним классом, на который будет опираться Горбачев спустя 20 лет. “Журналист” принес мысли и темы “Нового мира” в среду массовой культуры.
До прихода Егора “Журналист” носил название “Советская печать”, средний возраст его сотрудников был 65–70 лет, и тираж медленно, но верно падал. Егор предложил издание закрыть, а на его месте начать новое под названием, заимствованным у журнала, выходившего в 1920-е годы. “Журналист” был журналом не столько о профессии, сколько о мире и стране, какими их видели сами журналисты и в особенности сам Егор. Ему хотелось, чтобы “Журналист” рассказывал о том, о чем люди его круга “говорят на московских кухнях”. Журнал с легкостью можно было бы назвать “Путешественник”.
Кухонные разговоры либеральной интеллигенции часто заменяли им реальные дела и работу. Разговоры приносили людям облегчение, но почти не давали плодов; создавали уютную среду, но и выстраивали невидимые перегородки между “нами” и “ими”, отграничивая, таким образом, внутреннее пространство интеллигенции. Егор был человеком дельным: он и среду расширял, и кухонные разговоры выводил за пределы кухни. Через два года тираж журнала перевалил за четверть миллиона экземпляров. К тому моменту, правда, Егора уже уволили.
Чтобы придать новому “Журналисту” веса, Егора ввели в редколлегию газеты “Правда”. К членству прилагалось удостоверение с магической аббревиатурой ЦК КПСС, дававшее Егору власть и привилегии, обычному журналисту не доступные. Оказавшись в одном провинциальном городе, Егор испытал силу красной книжечки на местном партийном начальнике, который “ломал” местного журналиста. При виде удостоверения хамоватый начальник вдруг растаял, как эскимо. Эпизод вызвал у Яковлева двоякое чувство превосходства и отвращения. Книжечка оказалась не только знаком доверия, но и заявкой на власть и влияние.