Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура
Шрифт:
Хвостов гордился доверенностью Суворова и вдохновлялся не только его победами, но и грандиозными государственными планами. Так, работая в 1791 году над редактированием суворовских проектов об укреплении границ со Швецией и освобождении Константинополя, Дмитрий Иванович в едином порыве (точнее, за шесть недель) переводит расиновскую трагедию «Андромаха», имевшую впоследствии театральный успех и вызвавшую целую серию язвительных эпиграмм младших современников поэта. О своем переводческом подвиге Хвостов сообщает в одном из посланий «суворовского цикла»:
Когда здесь умственно, пример вождей – Суворов,Чудесный богатырь молниеносных взоров,Среди Петрополя Европу облетал,Против громовых туч отводы учреждал,Оплотом заградил от льва набеги смелы,Готовил быстрые на чалмоносцев стрелы;Премудрости рукой прославясь на войне,Герой участие в сих тайнах вверил мне.Я в Трою мысленно тогда летал без страху,И выгадал часок похитить Андромаху [III, 65] [73] .73
В примечании к этому посланию Хвостов писал, что закончил перевод Расиновой трагедии в 1791 году и тогда же напечатал его: «Сочинитель тогда был занят, по поручению безсмертного Суворова, начертанием сего полководца о взятии Царя-града и об укреплении границы Шведской!» [III, 165]. Загляните также в его «Автобиографию» 1822 года [Cухомлинов: 530–531].
А. Флоров. Гравюра с портрета И.Г. Шмидта. Граф А.В. Суворов-Рымникский // Ровинский Д.А. Материалы для русской иконографии: [В 12 вып.]. СПб., 1884–1891. Вып. 7: [№ 241–280]. 1890
Видимо, в пылком воображении Хвостова греческий проект его великого дяди уже реализовался и взятыми россиянами оказались не только Царьград, но и территория, на которой стояла древняя Троя. В свою очередь, Суворов видел в Хвостове не просто добросовестного сотрудника, верного родственника и доброго человека, но и родственную душу – себя другого. Как вспоминал Дмитрий Иванович, князь Италийский ценил в нем врожденную светлую логику и говаривал: «Ты слон! который не знает своей силы». (Если бы я умел рисовать, я бы изобразил Дмитрия Ивановича в виде могучего слона, а на нем Суворова в наготе своей в образе Ганнибала, а под ними Альпы, а над ними Екатерину в образе Минервы и Павла в гроссмейстерском одеянии, а за Хвостовым-слоном – стаю мосек-зоилов, гавкающих на спокойно шествующего вперед рогатого гиганта [74] .)
74
Эта воображаемая картинка требует небольшого пояснения. Даже двух. 1) Дмитрий Иванович, постоянно оскорбляемый завистниками, редко ответствовал на их колкости, постоянно вспоминая слова своего собрата по басенному искусству: «Знать моська та сильна, что лает на слона». 2) Как заметил А.Е. Махов, в одной из басен Хвостов ошибочно зачислил слонов в разряд рогатых животных: «Рогатые спешат оттоле: / Коровы и быки, бараны и слоны, / И рогоносцы все, сколь было, сосланы» [Махов 1999]. Возможно, что как знаток классики поэт руководствовался здесь гипотезой древнегреческого географа Павсания о том, что бивни слонов суть рога, а не зубы: «Да будет всякому известно, что у слона рога, начинаясь у висков, растут сверху вниз и затем уже выходят наружу». Следовательно, не «стоит удивляться, если у животного рога растут изо рта» [Тимофей: 143]. Нам, впрочем, не удалось пока обнаружить источник информации Хвостова, полагавшего, что у слонов имеются копыта. Вот в притче «Слон и червяк»: «Копыто у Слона червяк исправно гладит / И мыслит так: / Конечно, червяка копытом Слон задавит» [Хвостов 1802: 104].
В стихах, посвященных великому дяде, Хвостов угадывал и поэтизировал те черты его образа, которые сам герой считал главными и поучительными для потомства (здесь Дмитрий Иванович, я полагаю, соперничал с Гаврилой Романовичем): простота, самоотверженность, старинное благочестие, скромность, патриотизм, прямота, человечность, любовь к музам. Их литературные вкусы также были близки: оба одинаково высоко ценили одическую поэзию и приземленную насмешливую басню (я бы сказал, что оба они обладали особым притчевым мышлением, глубоко укорененным в жизненной философии XVIII века, то есть воспринимали события своей частной и общественной жизни как экземплы-иллюстрации, подтверждающие некие неизменные истины) [75] . «Хотите меня знать? – признавался Суворов (если верить биографу полководца Е.Б. Фуксу). – Я сам себя раскрою… Я бывал при Дворе, но не Придворным, а Эзопом, Лафонтеном: шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который был при Петре Первом и благодетельствовал России, кривлялся я и корчился. Я пел петухом, пробуждая сонливых, угомонял буйных врагов отечества» [Фукс: 77–78]. Я бы сказал, что Суворов, юродствуя, подражал Эзопу в военной и политической деятельности, а Хвостов – в поэтической.
75
О стилистическом «родстве» басен Хвостова с письмами Суворова читайте у Махова [Махов 1999: 21–22].
Наконец, Хвостов был одним из создателей культа Суворова в русской литературе (он до конца жизни печатал свои воспоминания о полководце, публиковал его письма, консультировал биографов Суворова). Великого военачальника он зовет в своих стихах полубогом, проповедником славы, главой победоносных сил, возвращающим на троны царей и низводящим их с престолов, истинным христианином, героем в борьбе с суровым роком, провидцем, которому открыты «хартия судеб» и «грядущих дел поток». Свою близость к Герою Дмитрий Иванович превращает в важную составляющую собственного поэтического образа (ехидный Дмитриев прекрасно знал, как больнее всего задеть своего оппонента). Он посвящает великому дяде свою лиру, называет его своим священным благодетелем и причиной всех своих радостей. Самыми счастливыми моментами своей жизни он считает те, когда «наперсник гордыя Беллоны», среди «побед толиких», «как друг», внимал его «лирный глас».
Иначе говоря, Суворов для Хвостова не абстрактный герой, но часть его собственной жизни и связующее звено с судьбой российского государства и чуть ли не всей Европы. Он зовет его «мой» (его конкурент по гимнам Суворову Державин такого себе позволить не мог). Вот спустя 15 лет после смерти полководца в Петербург прибывает с дарами Америки корабль Российско-американской компании «Суворов». Хвостов немедленно откликается на это событие стихами, посвященными своему кумиру – кораблю (чуть не сказал: «пароходу») и человеку:
Герой молниеносных взоров,Чудесный мой орел, Суворов,Оставя грозной океан,Над славною Невой летает,Уже с когтей своих бросаетИзбытки чужеземных стран [I, 239].В этой воистину хвостовской метаморфозе (они у него были не только в притчах) Суворов становится кораблем, который тут же превращается в когтистую птицу, парящую над славной рекой и бросающую американские дары российскому императору (в примечании к последнему стиху говорится: «Из числа привезенных на корабле “Суворов” товаров, для продажи, Компания удостоила некоторые поднести ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ» [I, 312]). Связь между образами здесь не «натуральная», а, я бы сказал, эмоционально-аллегорическая. Они бы, я думаю, понравились князю Александру Васильевичу, любившему в своих речах и поведении сочетать несочетаемое.
Вообще давно уже следует отказаться от обидного для памяти Дмитрия Ивановича и противоречащего исторической истине представления о том, что Суворов относился к стихам своего верного племянника иронически, называл его Митюхой Стихоплетовым (прозвище, восходящее, я думаю, к апокрифическому стиху «Суворов мне родня, и я стихи плету») и на смертном одре (умирал князь Италийский, как известно, на руках Дмитрия Ивановича) завещал верному другу не писать больше стихов. «Увы, – якобы вздохнул Хвостов в ответ на это завещание, – хотя еще и говорит, но без сознания, бредит!» [Бурнашев: 36]. Это несомненная клевета, выдуманная насмешниками Хвостова и разнесенная по миру легковерными любителями анекдотов, не знавшими даже имени-отчества жены стихотворца, суворовской племянницы [76] . У истоков мифа о Митюхе Стихоплетове, очевидно, лежит история о последних днях князя Италийского. Близкий к Хвостову епископ Евгений (Болховитинов) вспоминал, что умирающий Суворов якобы сказал племяннику: «Митюшка! Не черти на моей гробнице стихами, а разве напиши только: здесь лежит Суворов» [Евгений 1870: 763] (возможно, что сам Хвостов эту историю и рассказал преосвещенному Евгению). Иными словами: не надо громких од, друг мой; достаточно краткой «римской» эпитафии.
76
Враль Бурнашев зовет ее Татьяной Ивановной и даже Танюшей [Бурнашев: 35].
Скорее всего, знаменитая надпись на гробнице полководца была предложена не Державиным (версия Я.К. Грота), а самим Хвостовым, распоряжавшимся похоронами Суворова (как недавно было установлено, эта надпись Суворову – парафраз латинской эпитафии первому покорителю Альп Ганнибалу Карфагенскому: «Здесь лежит Ганнибал» – Hannibal hic situs est [Душенко: 604]). В заметке «О краткости надписей» (впервые: «Друг Просвещения», 1804) Хвостов писал:
В Санкт-Петербурге в Александровской Лавре на месте, где погребен победитель турков, низложитель Польши, спаситель Италии, сказано: «Здесь лежит Суворов».
Ничто не может быть простее и величественнее таковых надписей. Истинная слава умственна и не требует пышных украшений; она светоносна сама по себе. ‹…› Нет нужды изъяснять ни о чинах, ни о военачальстве покойного Генералиссима: ибо в уме любопытствующего видеть его гробницу одно время рождает память о его нравах, и суровой жизни, и победах. Если кто не одарен душою, способною постигать Перикла, Суворова, Кессаря и Тасса, того и длинные повествования не просветят [Хвостов 1999: 183].
Хвостов такой душой был одарен. Он умел быть не только витиевато благодарным, но и лапидарно признательным. Напомним заключительные строки из посвященного Суворову «Отрывка» 1799 года:
Мой разум удивлен, мое в восторге чувство,Не знает где найти дар нужный и искусство,Чтоб громку песнь гласить. – Что мне теперь начать?В горящей ревности пред ПАВЛОМ отличиться,Царя благодарить Суворовым гордиться,О подвигах Его стихами замолчать [77] .Для классициста Хвостова краткость была любезнейшей сестрой таланта. Державин как-то написал ему о трех признаках истинного достоинства поэтов: «1) когда стихи их затверживаются наизусть и предаются преданием в потомство; 2) когда апофегмы из них в заглавии других сочинений вносятся; и 3) когда они переводятся на другие просвещенные языки» [Державин: VI, 175].
77
Уж не это ли риторическое обещание послужило отправной точкой для легенды об обращенной к «Митюхе Стихоплетову» просьбе умирающего Суворова?