Гравилёт 'Цесаревич'
Шрифт:
– Очень приятно, - сказал Беня и кривовато усмехнулся: мол мы-то понимаем, что не очень, но нет смысла говорить об очевидном.
– Но сперва я тебя поспрашиваю. На правах старого другана.
– Спрашивайте...
Я помедлил. Он был какой-то безучастный, выбитый из колеи какой-то.
– Что ж ты, Беня. За тонкинскую дурь отсидел, от ограбления алмазного транспорта отмазался счастливо - так теперь тебе для коллекции мокряк понадобился?
– Не понимаю, о чем шепот, начальник.
Я ткнул клавишу монитора - на экране высветился Бенин фоторобот.
– Узнаешь?
– Узнавать - дело ваше...
– Ладно, будем мотыляться с опознанием...
Все пять свидетелей, со слов которых составлялся фоторобот, практически без колебаний указали на Цына, затерявшегося среди шести работников полицейского управления, приблизительно схожих с Беней по внешности и комплекции.
– Ну?
– Вы на меня смотрите - они на меня и показывают.
– Улетал ты, Беня, отсюда, кассир тебя узнал.
– А я этого и не скрываю...
Я перевел взгляд на модные Бенины туфли. Оперативники срисовали их еще в гравилете.
– Тапочки у тебя клевые, - я сунул Цыну под нос фотографию отпечатка следа с почвы скверика, где произошло покушение.
– Рисуночек, видишь, точь-в-точь как за кустом, где убийца прятался.
Цын совсем заскучал. На отпечаток глянул мельком, опустил глаза. Когда заговорил, в голосе была гордая безнадежность - умираю, но не сдаюсь.
– Какой убийца? Не понимаю я вас... А тапочки я в здешнем магазине покупал, днями. Там за прилавком коробок сто стояло.
– Горбатого лепишь, Беня. Тапочки шанхайские, модельные, здесь таких и не видывали.
Он уж не нашелся, то ответить. Глядел на пол и отчаянно тосковал.
– Ну, хорошо. Трех часов полета, я смотрю, тебе мало показалось. Посиди теперь в КПЗ, еще часика три подумай, - я сделал вид, что тяну палец к кнопке вызова конвойного.
– А ордерок, извините, у вас имеется?
– уныло спросил он.
– Да что ж ты дурика из меня делаешь? Для задержания на сутки никаких ордеров не требуется.
– А потом, - осторожно спросил Беня. Какая-то странная это была осторожность. Опасливость даже.
– А потом, - вдохновенно пустил я пробный шар, - если не получится у нас задушевной беседы, отпущу тебя на все четыре стороны.
И тут он совсем допустил слабину. Моргнул. Сглотнул. Вазомоторика, беда с нею всем на свете цынам.
– Прямо здесь?!
Он боялся выходить на улицу.
Он попал в какой-то переплет. И убийство он брать на себя не хотел, и на волю здесь, в Симбирске, его тоже, мягко говоря, не тянуло. Драпал он явно не от нас.
– А где же?
– простодушно спросил я.
– Где хватали, туда и отвезите, - с нахальством отчаяния пробормотал он.
– Что ж мне - второй раз на билет тратиться? У меня башли не казенные...
– Ну, знаешь, сегодня ты какой-то совсем нелепый, - ответил я.
– А кстати, что ты на Сахалине делать собрался?
– На Монерон С аквалангом!
– плаксиво выкрикнул он.
– Да, там говорят, красиво... Гроты... Что же сделаешь. Если взяли мы тебя понапрасну - полицейский гравилет, конечно, гонять туда не станем еще раз, но по справедливости скинемся с майором тебе на билет. А уж остальное - сам. И на вокзал сам, и в кассу сам...
Он угрюмо молчал. Ох, скушно ему было, ох, страшно!
И тут допустил слабину я. Солгал. Очень редко я такими прихватцами пользуюсь - грубо это, делу, в конечном счете, может скорее повредить, нежели помочь, и как-то даже неспортивно. Всегда неприятный осадок остается на душе. Будто сам себя, своею волей, уровнял со шпаной. Но Беня буквально напрашивался. Он созрел, надо было дожать чуть-чуть. Нет - так он просто плюнет на меня, как на вруна и провокатора, и будет прав, а я получу по заслугам. И придется впрямь отпускать его на улицу, куда он так не хочет - и, видимо, не хочет неспроста; так лучше его от этой улицы хоть так поберечь. Я вызвал конвойного. И Усольцев уже кусал губу, с досадой и непониманием косясь в мою сторону. И Цын уже встал, сутулясь, и повернулся к двери, чтобы идти. И тут я доверительно сказал ему в спину:
– Но ведь, Беня, и патриарх тебя признал.
Он стремительно обернулся ко мне.
– Так он живой?!
Усольцев не выдержал - захохотал от души и даже прихлопнул себя обеими руками по ляжкам. Беня растерянно уставился на него, потом опять на меня; широкое лицо его стало пунцовым.
– Живой, Беня, живой. Честное слово. Что ж ты себя так пугаешь? Нет на тебе мокряка. Садись-ка сюда сызнова, и будем разговаривать по-настоящему.
Он решительно шагнул назад. Взглядом я отослал конвойного. Беня уселся.
– А ежели по-настоящему, - сказал он, всерьез волнуясь, - если по настоящему... Он же все врет! Демагог! Поет сладкие песни, всех со всеми как бы мирить пытается - а сам личной власти хочет, диктатуры! Вот, мол, я самый добрый, самый правильный, без меня вы - никуда. Слушайтесь! А для меня это просто невыносимо, я ж в молодости сам коммунизмом увлекался, чуть обет не дал... Вовремя скумекал, что вранье это все, просто так вот дурят народ.
Я откинулся на спинку стула. Я был ошеломлен: чего угодно ожидал, только не этого. Словно паук вдруг закукарекал из своей паутины.
– А портфельчик этот?
– горячился Беня. Он не играл, не придуривался - чувствовалось, что его прорвало и говорит он о наболевшем, о сокровенном, о том, чем и поделиться-то ему было не с кем доселе.
– Я никак понять не мог, чего он все время с портфельчиком ходит. А третьего дня на меня как откровение какое накатило: там же деньги, ценности. Сосет, вымогает каждый день у рядовых коммунистов - как бы пожертвования всякие, на нужды, на фонды научные и всякие программы... а сам потихоньку, по вечерам, когда все уж разойдутся, домой перетаскивает! А там - то ли под яблоньку до лучших дней, то ли в Швейцарию как-то переправляет, на случай загранкомандировок...
– Беня, - сказал я, слегка придя в себя. Глянул на Усольцева: тот тоже сидел в обалдении.
– Беня, дружище, да в своем ли ты уме? Откуда-ты слов-то этих набрался: демагог, диктатура, рядовые коммунисты... загранкомандировки... Кто тебе напел?
– Верьте слову, - убежденно ответил он.
– Так и есть. Сам понял.
– И когда же ты это понял?
– Кумекать-то я уже давно начал... уже неделю здесь. А третьего, говорю, дня вдруг осенило. И как-то, знаете, легко мне сразу стало, будто весь мир сделался прозрачный и понятный. Вот же, думаю - патриарх, на всей земле уважаемый человек, учить всех лезет - а такая свинья, хуже нас, грешных!