Гравилёт 'Цесаревич'
Шрифт:
Я похолодел от жуткой догадки. Идиот, нужно срочно ехать обратно, манежить Беню до изнеможения; в какой момент его осенило, где, кто находился рядом, что ели, что пили... И тут в доме началась пальба.
Державший соседнее с моим, угловое окно Рамиль рванулся к крыльцу дома. Мальчишка, сопляк; товарищам помогать нужно, делая как следует то, что поручено тебе, а не мечась между тем, что поручено одному, другому, третьему товарищу... С диким звоном разлетелось окно - не мое, Рамилево и из дома вниз выпрыгнул, растопырив руки крестом на фоне темнеющего неба, вооруженный человек.
Рамиль рванулся обратно. Чуть оскользнулся на росистой траве. Выровнялся мгновенно, быстрый и сильный, как барс, но такой беззащитно мягкий, почти жидкий, по сравнению с мертвой твердостью металла, которая я это чувствовал, знал всей кожей - то ли уже вытянулась, то ли уже вытягивается ему навстречу. Я успел выстрелить в ответ, успел размашисто прыгнуть на Рамиля; успел головой и плечом сшибить его с ног и убрать с той невидимой, тонкой, как волос, прямой, на которой в эту секунду никак нельзя было находиться живому.
И еще успел подумать, ужасно глупо: вот что чувствует воздушный шарик, когда в него тычут горящим окурком. Мир лопнул.
4
Боль была такая...
Боль.
Боль.
Такая боль, что казалось - это из-за нее темно. Из-за нее нельзя пошевелиться. Если бы не такая боль, пошевелиться было бы можно.
Особенно больно было дышать.
Опять бился в темноте под опущенными, намертво приросшими к глазным яблокам безголовый гусь; он не мог даже пискнуть, даже намекнуть, как ему плохо, больно и страшно - и лишь бессильно хлопал широкими крыльями по земле, чуть подпрыгивая при каждом хлопке; но о том, чтобы улететь с этого ужасного, залитого его кровью пятачка, и речи быть не могло.
Кажется, я маленький и больной. Инфлюэнца? Ветрянка? Не помню... Температура, это точно. Очень высокая температура. И боль. Но мама рядом. Это я чувствую даже в темноте. Она - рядом, и что-то шепчет ласково. Значит, все будет хорошо. Я поправлюсь. Надо только потерпеть, переждать. Маменька, так больно мне... дай попить... не могу дышать, сними с меня камень.
Хлоп-хлоп крыльями...
Хлоп-хлоп веками. В первое мгновение свет показался непереносимо ярким.
В палате едва тлел синий ночник. Я был распластан; капельница - в сгиб локтя, кислородная трубочка прилеплена пластырем к верхней губе. Это из нее веет прямо в ноздрю свежим - так, что может дышать, почти не дыша. Рядом не мама - Лиза. Она осунулась. Она молилась. Я слышал, как она, сжав кулачки, просто-таки требует чего-то у святого Пантелеймона и еще у какой-то Ксении... Смешная. Под глазами у нее пятна, синие, как ночник. Наверное, она давно так сидит.
Я шевельнул губами и засипел. Она вскинулась.
– Саша!
Я опять засипел.
– Тебе нельзя говорить! Сашенька, родненький, пожалуйста - лежи спокойно! Все уже хорошо! Только надо потерпеть...
Я засипел.
– Чего ты хочешь, Сашенька? Что мне сделать? Подушечку поправить? Или пописать надо? Если да - мигни!
– Прости, - просипел я.
Слезы хлынули у нее из глаз.
– Прости, для надежности повторил я.
Прости за то, что под этими проклятыми окнами я о тебе даже не вспомнил. Не знаю, как так могло случиться. Даже не подумал, как ты без меня будешь. Даже не подумал о долге перед Полей, перед тобой... перед Стасей, которую ты не знаешь, но с которой все равно с родни... она не любит этого слова, но, пока я ей нужен, у меня перед нею долг, с этим ничего не поделаешь... Подумал только о чужом мальчишке - там, в Отузах, где нам с тобою и с Полей было так хорошо, он со сверкающими глазами завороженно слушал на вечерней веранде, под звездами, среди винограда, мои рассказы...
Всего этого мне нипочем было сейчас не сказать.
– Ксения... кто?
– просипел я.
Она улыбнулась, гладила меня по руке, поправляла одеяло...
– Ты слышал, да? Как чудесно! Ты совсем пришел в себя, родненький! Это такая очень достойная женщина, тебе бы понравилась. Святая Ксения Петербургская. У нее муж умер скоропостижно, без причастия, и значит, в рай попасть не мог; но она, чтоб его из ада вытащить, в его одежду оделась, стала говорить, что умерла она, Ксения, все имущество бедным раздала, и еще долго жила праведной жизнью как бы за него. У нас на Смоленском похоронена, в трех шагах от дома. Хочешь - сходим потом вместе?
– Она... от чего?
– спросил я, и сразу понял, что плохо сказал будто речь шла о таблетке. Но слово - не воробей.
– Для здоровья, для супружеского ладу...
– А Пантелеймон что же?
Она и смеялась, и плакала.
– Сашенька, ну это же не кабинет министров! Один по энергии, другой по транспорту... Они просто помогают в нужде - а там уж с кем лучше всего отношения сложатся. Вот мне, например, с Ксюшей легче всего, доверительнее...
Из-за двери палаты донесся шум. Резкие выкрики. Голоса - женские. Дверь с грохотом, невыносимым в тишине и боли, распахнулась.
– Нельзя, у него уже есть!..
– крикнула медсестра, пытаясь буквально забаррикадировать дверь собой, и осеклась, растерянно оглядываясь на нас я так и не узнал, что у меня, по ее мнению, уже есть. С закушенной губой, с беспомощно распахнутыми, сразу ослепшими со света глазами, отпихнув сестру плечом, в палату ворвалась Стася.
Лиза медленно поднялась.
Стало тихо.
Легонечко веяла в ноздрю струйка свежего воздуха; казалось, она чуть шелестит. И еще сердце замолотило, как боксер в грушу - то несколько диких ударов подряд, то пауза.
– Ну вот...
– просипел я.
Маменька, дай мне попить...
– Раз вы встретились - значит, я умру.
Они стояли рядом. И, хоть были совсем не похожи, мне казалось, у меня двоится в глазах. Это напоминало комбинированную съемку - бывает такое в непритязательных кинокомедиях: одного и того же актера, скажем, снимают как двух братьев-близнецов, а все путаются, ничего понять не могут, скандалят иногда, и так до самой развязки. Братья встречаются в одном кадре, пожимают друг другу руки и хохочут.
– Здесь никто не хохотал.
– Это Елизавета Николаевна, - просипел я, - моя жена. Это Станислава Соломоновна... тоже моя жена.
– Из-звините...
– дребезжащим, совершенно чужим голосом выдавила Стася, круто повернулась, и, прострочив короткую очередь каблучками по кафельному полу, вылетела из палаты. Какое-то мгновение Лиза, приоткрыв рот в своем детском недоумении, смотрела ей в след. Потом вновь перевела взгляд на меня. Губы у нее затряслись. Я еще успел увидеть, как она бросилась мимо окаменевшей медсестры за Стасей.
Очнулся я в реанимации. Боль была везде.
Хлоп-хлоп крыльями...
Я не хотел открывать глаза. Лиза была рядом, я слышал. Значит, все хорошо. Пока я молчу, пока лежу с закрытыми глазами, она будет здесь. Едва слышно, напевно, отрешенно, она шептала то-то свое... Акафист? Да, акафист.
– ...Слабым беспомощным ребенком родился я в мир, но Твой Ангел простер светлые крылья, охраняя мне колыбель. С тех пор любовь Твоя сияет на всех путях моих, чудно руководя меня к свету вечности...