ЖАНРЫ

Греческая история, том 2. Кончая Аристотелем и завоеванием Азии
Шрифт:

Само собою разумеется, что результаты процесса оказа­лись совершенно противоположными тем, каких ожидали его зачинщики. Правда, школа Сократа распалась; но образ учителя сохранился живым в душе каждого из его учеников; мало того, приняв смерть за свои убеждения, он представ­лялся им теперь в ореоле святого. Глубокое влияние сокра­товского учения было в значительной степени обусловлено тем впечатлением, которое произвела на современников му­ченическая смерть мудреца и светлое спокойствие, сохра­ненное им до последней минуты. Первою заботой его учени­ков было убедить общество, что в Афинах совершено юри­дическое убийство, жертвою которого пал лучший гражда­нин государства. С этой целью Платон написал защититель­ную речь Сократа, вероятно, очень близкую к той, которую последний действительно произнес на суде. Той же цели служили „Воспоминания о Сократе" Ксенофонта, сборник разговоров Сократа с его учениками и друзьями. Они еще и теперь представляют лучший источник для ознакомления с учением Сократа. Сократовские диалоги писал и Эсхин; он

славился тем, что с замечательной верностью передавал дух учителя. В диалогах Платона Сократу также принадлежит главная роль; но здесь он выражает уже не свои собственные воззрения, а воззрения своего ученика, скрывающего свое лицо под маской учителя.

Эти и подобные им сочинения вскоре распространили сократовское учение далеко за пределы того тесного кружка, с которым Сократ соприкасался лично, — хотя он сам огра­ничивался исключительно устными беседами и не оставил после себя ни одной строки. Такое же значение имела пре­подавательская деятельность его учеников, которые теперь большею частью покинули Афины и начали сами основы­вать школы в разных частях эллинского мира. То, что пре­подавалось в этих школах, имело часто мало общего с сокра­товским учением, но все-таки в значительной степени зави­село от него. Дальнейшее развитие философии в течение следующего полустолетия сосредоточивалось почти исклю­чительно в этих школах, и, таким образом, ни один грече­ский мыслитель не оказал столь глубокого влияния на по­томство, как Сократ.

Только один из учеников Сократа сумел далее развить в его духе и углубить его учение, — именно, афинянин Пла­тон (427—347 гг.). Он происходил из знатной и богатой се­мьи, в юности занимался поэзией и всю свою жизнь оставал­ся больше поэтом, чем мыслителем. В область философии он был введен последователем Гераклита Кратилом, но вскоре примкнул к Сократу, восторженным поклонником которого оставался до его смерти и память которого свято хранил всю жизнь. Для него, как и для его учителя, вера стояла выше знания; и он был убежден, что существование такого худо­жественного произведения, как мир, заставляет предпола­гать и существование художника, создавшего его. Но в то время как Сократ ограничился этим и оставил без ответа, как неразрешимый для человека, вопрос о том, что ожидает нас после смерти, — Платон не удовлетворился смиренным от­речением; если вначале он и в этом пункте следовал учению Сократа, то вскоре он принял орфическо-пифагорейское уче­ние о бессмертии души вместе со всеми его выводами, как предбытие, грехопадение, переселение душ, возмездие в за­гробной жизни и возможность окончательного освобожде­ния. Он старался, конечно, найти доказательства для своей веры. Он говорил: только одушевленные тела одарены спо­собностью к самостоятельному движению; следовательно, душа должна быть причиною движения тела, и потому сама она может быть представлена только движущеюся, т.е. жи­вою; следовательно, она бессмертна. Далее, душа неделима и потому вечна. Наконец, исследование за пределами непо­средственно доступного для наблюдения возможно только потому, что мы в состоянии припомнить представления, по­лученные нами в какой-то предшествовавшей жизни. Как слабы все эти доводы, ясно само собой; но именно их недос­таточность показывает нам, что Платон не мог этим путем прийти к своему учению о бессмертии, — что его цель за­ключалась только в том, чтобы научно оправдать уже проч­но установленное верование.

Благодаря этому этика Платона получила, конечно, иное содержание, чем этика Сократа. Правда, и Платон убежден в том, что только добродетель может приводить к блаженству и что необходимым условием для добродетельной жизни является знание того, что хорошо. Но в то время, как Сократ думал только о здешнем мире, для Платона истинное бла­женство лежит лишь за пределами жизни. Наша задача здесь, на земле, заключается в освобождении души от тех страстей, которыми она обременена благодаря ее соедине­нию с телом, в очищении ее от примесей чувственности и в подготовлении ее к освобождению из круговорота возрож­дений, дабы она некогда была признана достойной возвра­титься на свою божественную родину.

Еще и в другом направлении Платон пошел дальше сво­его учителя. Сократ интересовался только этикой; о физиче­ском мире, говорил он, все равно ничего нельзя узнать, да это знание и не дало бы нам ничего. Платон вполне разделя­ет это пренебрежение к физическому миру; но он не хотел успокоиться на простом неведении и стремился к познанию первоначальных причин существующего. Уже Гераклит учил, что в чувственно-познаваемом мире существует лишь беспрерывная смена явлений, следовательно, бытия нет; от­сюда Платон заключает, что истинное бытие следует искать в другом, сверхчувственном мире. В греческой философии уже давно было установлено, что только мышление может вести к истинному познанию; именно из этого положения исходил Сократ, когда старался достигнуть действительного знания посредством точного определения понятий. Прямым выводом из этого взгляда была мысль Платона, что в поня­тиях заключается самая сущность вещей. Отвлеченные по­нятия сгущаются у него в самостоятельные сущности, в „идеи" (, ), как он их называл. Они вечны и неиз­менны, они лишены всяких чувственных свойств; но все, что существует в нашем земном мире, есть лишь отражение этих идей. Итак, существует столько идей, сколько мы имеем ро­довых понятий: идеи волос и грязи, стола и постели, боль­шой и малой величины, сходства и различия, негодности и даже небытия. Эти идеи, как и соответствующие им предме­ты и понятия, не все имеют одинаковую ценность; наоборот, они составляют ряд последовательных ступеней, и на вер­шине этой лестницы стоит высшая идея — идея добра, сли­вающаяся для Платона с Божеством.

Исходя из этих положений, Платон объясняет сущест­вование физического мира тем, что божество, „творец мира — демиург" создает из материи копии идей. При этом мате­рия противодействует стремлению божества создать совер­шенное творение, точно так же, как наше тело мешает нашей душе быть совершенной. Таким образом, материя является для Платона причиною всякого зла. Частными вопросами космогонии он занялся только в старости, отчасти под влия­нием пифагорейского учения; на его собственную систему эти исследования не повлияли.

Таким образом, учение Платона представляет собою в сущности не что иное, как теологическую систему, для кото­рой философия служит только опорой. Тем более характерен громадный успех, который оно имело у современников. Гимнасий в Академии за воротами Афин, где Платон спустя некоторое время после смерти Сократа открыл школу, вско­ре сделался центром, куда стали стекаться любознательные юноши из всех частей эллинского мира. Из Калхедона при­был Ксенократ, из Гераклеи понтийской — Гераклид и Аминта, из Стагиры — Аристотель, из Фаселиды — Феодект, с далекого Кипра — Эвдем, из Сиракуз — Гермозор, из Опунта — Филипп, из Орея на Эвбее — Эвфрей; и это лишь наиболее блестящие имена среди огромного числа его уче­ников. В сравнении с этой массой учеников-иностранцев соотечественники Платона естественно отступали на второй план; из афинян, получивших образование в его школе, за­служивает упоминания собственно только Спевсипп, да и тот был сыном родной сестры Платона. При таком наплыве слушателей занятия уже не могли происходить в обществен­ном гимнасии, и для школы понадобилось особое место. Для этой цели Платон около 360 г. приобрел сад вблизи Акаде­мии, сделавшийся с тех пор постоянным помещением шко­лы. В то же время Платон развивал и очень обширную лите­ратурную деятельность; его ученик Гермодор вел бойкую торговлю сочинениями учителя.

Реакция в области духовной жизни, так ясно выразив­шаяся в учении Платона и еще более в успехе, выпавшем на долю этого учения, шла рука об руку с реакцией в области политики. И как сама наука своим бесплодным скептициз­мом проложила путь своим противникам-теологам, так и демократия была в значительной степени сама виновна в том, что общественное мнение начало теперь отворачиваться от нее. Равноправие для всех — таково было магическое слово, посредством которого эллинская демократия в эпоху Персидских войн низвергла существовавшие политические формы, чтобы на их место поставить владычество большин­ства. Теперь, когда цель была достигнута, начали сознавать, что и здесь действительность имеет совершенно иной вид, чем теория. Низшие слои общества еще далеко не были под­готовлены к пользованию теми обширными политическими правами, которые предоставлял им демократический строй. Что могли понимать в вопросах внешней политики или в сложных финансовых и административных вопросах те про­летарии, которые наполняли народные собрания и голоса которых имели решающий перевес? Масса неизбежно долж­на была становиться слепым орудием в руках тех, кто умел приобрести ее доверие. Между тем самым верным и во вся­ком случае самым простым путем к этому было доставление народной массе материальных выгод на счет государства. Даже такой человек, как Перикл, был вынужден делать больше уступок этим обстоятельствам, чем следовало бы; чего же можно было ожидать от менее честных государст­венных людей? Таким образом, в течение немногих десяти­летий развилась демагогия, которая угождала низменным инстинктам толпы, чтобы, опираясь на нее, эксплуатировать государство в свою собственную пользу.

Такое положение дел было уже достаточно дурно, но его еще можно было бы вынести. Власть Народного собра­ния до известной степени уравновешивалась влиянием маги­стратов, большинство которых набиралось, естественно, из зажиточных и образованных классов. Кроме того, проекты, подлежавшие голосованию в Народном собрании, должны были сначала пройти через Совет; и если Совет представлял собою не что иное, как коллегию делегатов Народного соб­рания, выбранных большею частью, как в Афинах, по жре­бию, то в такой коллегии все-таки легче было провести ра­зумное предложение, — а решения Совета обыкновенно принимались народом уже без дальнейшего обсуждения. Далее, каждое незаконное постановление Народного собра­ния могло быть оспариваемо на суде, и тогда оно до решения не вступало в силу. Наконец, законодательная власть нахо­дилась, конечно, в руках народа, но пользование ею было стеснено таким большим количеством конституционных оговорок, что в этой области нелегко было принять какое-либо необдуманное решение. Правда, несмотря на все это, для злоупотреблений всякого рода оставалось открытым обширное поприще; но в области администрации большая часть опасностей, сопряженных с владычеством массы, была предотвращена, и если состоятельные классы в греческих демократиях могли на что-нибудь жаловаться, то главным образом на тяжесть налогов. В Афинах и это неудобство бы­ло устранено, так как почти все нужды государства покры­вались доходами с заграничных владений и от дани союзни­ков, пока Пелопоннесская война не заставила и афинскую демократию обратиться к прямому обложению граждан.

Но что было совершенно невыносимо — это состояние судопроизводства. Греческая демократия держалась того основного положения, что всякий гражданин, достигнувший определенного возраста (в Афинах, да, вероятно, и повсюду, — 30 лет), способен быть присяжным. Но когда на судей­ской скамье сидели бедняки, опасность подкупа была осо­бенно велика, — не потому, что бедные были более доступ­ны подкупу, чем богатые, а потому, что их, разумеется, можно было купить за гораздо меньшую сумму. Чтобы пре­дупредить эту опасность, существовало только одно средст­во: составлять суды из сотен присяжных. Но такое большое число судей можно было систематически собирать только в том случае, если государство решалось вознаграждать их за потраченное время и труд (см. выше, т.1, с.372). Следствием такого порядка вещей, естественно, было то, что граждане беднейших классов стремились попасть в гелиею, потому что гораздо удобнее было получать плату за заседание в су­де, чем зарабатывать свое пропитание в поте лица. Но по мере того, как суды наполнялись простонародьем, зажиточ­ные люди все более уклонялись от участия в них; скудное вознаграждение не имело для них значения, а исход дела все-таки зависел от голосов пролетариев, составлявших большинство между присяжными. Притом, не особенно при­ятно было также просиживать по полдня среди смрадной толпы. Таким образом, народный суд постепенно сделался достоянием низших классов, и образовался тот пролетариат присяжных, который с такой несравненной живостью рисует нам комедия.

Теперь представим себе собрание из двухсот, пятисот, даже тысячи таких присяжных, призванное решать самые сложные вопросы политической, уголовной и гражданской юрисдикции. Самостоятельное, юридически обоснованное мнение можно было встретить у судей этого рода только в очень редких случаях; обыкновенно исход дела зависел от большей или меньшей ловкости обвинителя или защитника. Но и невежество судей не было еще наибольшим злом. Там, где дело шло только о гражданском иске и где исход процес­са лично для присяжных не имел значения, — т.е. в боль­шинстве случаев, — можно было ожидать, что они решат дело по своему крайнему разумению и добросовестно. Но что, если приходилось рассматривать процесс, затрагивав­ший самые основания общественной жизни государства, на­пример, обвинение против какого-нибудь выдающегося го­сударственного деятеля или полководца? Злоба дня, вероят­но, всегда будет влиять на исход политических процессов, пока на судейской скамье сидят люди; во сколько же раз сильнее должно было сказываться это зло в судилище, со­стоявшем из нескольких сот человек, в этом уменьшенном подобии Народного собрания, волнуемом теми же страстя­ми, что и последнее, где чувство ответственности притупля­лось кажущеюся маловажностью единичного голоса? Длин­ный ряд несправедливых решений, красной нитью проходя­щий через всю историю афинского народного суда от Перикла до Фокиона, ясно показывает, чего можно было ожи­дать от подобного трибунала.

Поделиться с друзьями: