ЖАНРЫ

Групповой портрет с дамой
Шрифт:

По евангел. учению В. Б. – абсолютное единение с волей божьей, истинное предназначение человека, его благо и спасение».

Поскольку Сл. (слезы) и П., С, Б. и В. Б. уже достаточно объяснены и поскольку любые дефиниции можно без труда разыскать в первом попавшемся справочном издании, нам не стоит долго задерживаться на описаниях различных душевных состояний. В случае надобности авт. просто отошлет читателя к соответствующим заметкам в энциклопедии, а в самом тексте ограничится сокращениями.

Как сказано выше, Сл., С. и П. являются внешним выражением кризисных ситуаций, посему на этих страницах, быть может, стоит поздравить всех тех, кто прошел свой жизненный путь бескризисно, не знал и не помышлял о кризисах, кто никогда не проливал Сл., не знал, что такое П., ни разу никого не оплакивал и, согласно предписаниям благопристойности, подавлял в себе неуместный С. Счастлив тот, чей конъюнктивальный мешок не исполнял свои прямые функции, тот, кто преодолел все препоны с сухими глазами, тот, чьи слезно-носовые каналы так и остались без употребления. Счастлив также и тот, чей мозговой ствол не выходил из-под твердого контроля, кто, постоянно утверждая свое «я», смеялся и улыбался, лишь предаваясь мудрому созерцанию. Итак, да здравствует Будда и Мона Лиза, которые во веки веков самоутвердились в своем «я».

Учитывая, однако, что нам необходимо разъяснить как-то слово «боль», авт. цитирует соответствующее определение из энциклопедии, но не целиком, а некую выжимку из него, всего лишь одну фразу. «Степень восприятия Б. для каждого индивидуума различна прежде всего потому, что к физической Б. присоединяется Б. душевная. Оба эти переживания создают субъективость болевого ощущения».

Поскольку, однако, Лени и все вышеупомянутые лица ощущали не только Б. но и страдания, следует привести из энциклопедии хотя бы одну основополагающую фразу о страдании, только тогда мы будем иметь полный набор нужных нам дефиниций. «Оно (С.) воспринимается человеком тем сильнее, чем более обширные сферы чувств затрагивает и чем более чувствительной является натура данного человека». Как мы видим, смех и страдания начинаются на одну и ту же букву, поэтому во всех описаниях душевных состояний смех будет обозначаться сокращенно C1, а страдания – С2, Блаженство – Б1 а боль – Б2.

* * *

Одно совершенно ясно: у всех членов семей Груйтенов и Хойзеров, включая сюда и Марию ван Доорн, которая в равной степени связана с обоими кланами, были, как видно, задеты важные жизненные центры. Здоровье Лени пошатнулось. Она исхудала,и людям посторонним казалась даже «малокровной», ее роскошные волосы не то чтобы поредели, но потускнели, и никакие силы мира не могли вернуть Лени ее превосходный аппетит: ни разнообразные супы Марии – правда, теперь она колдовала над ними со Сл. на глазах, но тем не менее демонстрировала все аспекты своего кулинарного искусства, – ни найсвежайшие булочки, доставляемые все той же Марией. На фотографиях Лени этого периода, тайком сделанных одним из служащих ее отца, а потом перешедших в собственность Марии, Лени кажется болезненно бледной девицей, бледной от Б2 и С2, совершенно обессиленной от П. и чрезвычайно далекой от всякого подобия улыбки и C1. Неизвестно, была ли Лотта Хойзер так уж права, отрицая вдовство Лени; быть может, Лени все же чувствовала себя в глубине души вдовой, в глубине души, недоступной Лотте. И, быть может, вдовство это было не таким уж платоническим. Во всяком случае, Лени «как индивидуум» проявила явную восприимчивость к горю. И остальные тоже. Отец Лени не только впал в задумчивость, в его облике появилась печаль, и он теперь уже, согласно свидетельским показаниям, «не вкладывал всю душу» в дело.

Старый Хойзер был тоже сломлен, Лотте (согласно ее собственным показаниям) все «уже было не мило», госпожа Груйтен медленно угасала у себя в спальне, «время от времени съедая несколько ложек супа и половину ломтика подсушенного хлеба» (М. в. Д.). И тут встает вопрос, почему предприятие Груйтена не только продолжало процветать, но и расширялось. Единственным более или менее приемлемым объяснением этого факта является объяснение старого Хойзера: «Дело было так прекрасно создано, ревизоры, плановики и инженеры, которых взял на работу Груйтен, были настолько честны, что машина крутилась, во всяком случае крутилась в тот год, когда Губерт полностью вышел из игры. И я тоже. Наконец-то пробил час ветеранов… Их стало тем временем несколько сотен, и они держали все в своих руках».

* * *

Авт., как человек щепетильный, считает невозможным пользоваться показаниями Лотты Хойзер для освещения этого смутного периода в жизни старшего Гр., к сожалению, он должен отказаться от ее сообщений, таких четких и восхитительно лаконичных.

Если говорить современным языком, то в описываемый период, то есть с апреля сорокового года приблизительно до июня сорок первого, Лотта стала «постоянной спутницей Груйтена», эту фразу можно и переиначить: Груйтен стал постоянным спутником Лотты, ибо они нуждались в утешении, которое в конечном счете не могли получить.

И вот эти два человека заметались, переезжая с места на место: беременная вдова и печальный барин, который та с и не прочел документов о злосчастном конце своего сына и племянника, выслушал лишь краткий их пересказ из уст Лотты и Хоффгау: человек, который время от времени бормотал себе под нос: «На… на Германию» – и ездил с одной стройки на другую, из одной гостиницы в другую; якобы все осматривал, а в действительности и не взглянул ни разу в чертежи, бухгалтерские книги, сметы, ни единою раза не взглянул ни на одну из строек. Он разъезжал по железной дороге и на машинах, иногда летал на самолете и с грустью баловал пятилетнего Вернера Хойзера. Сейчас В. Хойзеру уже тридцать пять, он очень элегантно, по последней моде обставил свою квартирку, без ума от Энди Уорхола [18] и кусает себе локти, что не покупал его раньше, он поп-болельщик, секс-болельщик и владелец конторы по продаже лотерейных билетов. Вернер Хойзер прекрасно помнит долгие прогулки по берегу моря в Швеннингене, Мер-де-Бене, помнит, как «дедушка Груйтен» крепко сжимал его руку, как плакала мать, помнит стройки, рабочих в странных одеяниях (наверное, узников концлагерей. Прим. авт.). Время от времени Груйтен, который в ту пору был уже неразлучен с Лоттой, жил по нескольку недель дома, сидел у постели жены, подменяя Лени, и с отчаянием пытался делать то же, что и Лени, – заинтересовать свою жену какими-нибудь ирландскими текстами, безразлично какими – сказками, сагами, песнями. Но ему это так же не удавалось, как и Лени; госпожа Груйтен устало качала головой, посмеивалась.

18

Современный американский художник-авангардист.

Старый Хойзер быстрее преодолел свою Б2, уже с начала сентября он не проливал больше Сл, вновь «включился в дела» и каждый раз с неудовольствием выслушивал ни с чем не сообразный вопрос Груйтена: «Неужели наша лавочка до сих пор не взлетела на воздух?» Нет. Не взлетела. Наоборот, предприятие все еще расширялось: ветераны держались. Крепко держались.

* * *

Надо ли считать, что Груйтен уже в сорок один год был человеком конченым? Что он не мог перенести гибели сына, несмотря на то, что в те годы смерть так и косила сыновей у всех окружающих, и несмотря на то, что эти окружающие еще не ставили на себе крест? Начал ли он читать книги? Да. Одну книгу. Груйтен откопал свой старый молитвенник 1913 года издания, который ему подарили к первому причастию, и решил «искать утешения в религии, хотя не имел с ней ничего общего» (Хойзер-старший). Единственным результатом этого чтения было то, что он стал бросать деньги направо и налево целыми «пригоршнями». Это засвидетельствовано как Хойзером, так и его невесткой Лоттой. А также ван Доорн, которая вместо «пригоршнями» сказала «пачками» («И мне он сунул целую пачку денег, я выкупила тогда отцовский двор и немного землицы»). Груйтен стал ходить в церковь, но «выдерживал там несколько минут, не больше» (Лотта). «На вид ему можно было дать все семьдесят, а его жене, которой только что исполнилось тридцать девять, пожалуй, всего лишь шестьдесят» (ван Доорн). В ту пору он часто целовал жену, иногда Лени, но никогда не целовал Лотту.

Начался ли в нем уже процесс распада? Бывший домашний врач Груйтенов доктор Виндлен – теперь ему восемьдесят, он уже давным-давно не считается с такой условностью, как врачебная тайна, и, сидя в своей старомодной квартире, где отдельные предметы обстановки, например белые шкафы и белые стулья, все еще напоминают о прежней практике, с жаром разоблачает лекарственную лихорадку, охватившую человечество, называя ее «тем же идолопоклонством», – так вот, этот доктор Виндлен утверждает, будто Груйтен был «совершенно здоров, именно здоров; все у него было в норме – печень, сердце, почки, кровь, моча… И он почти не курил, разве что одну сигару в день… И не пил тоже, может быть, бутылочку вина за неделю… Болей? Да нет же, никаких симптомов… И понимал, что делает. Ну, а то, что он казался иногда семидесятилетним стариком, еще ни о чем не свидетельствовало… Не спорю, психически и морально он был сломлен, стопроцентно сломлен, но органического у него ничего не было. Из библии он извлек одну-единственную фразу: «Приобретайте себе друзей богатством неправедным». И это тоже указывает на его здравый рассудок».

* * *

Интересовали ли Лени в тот период по-прежнему конечные продукты пищеварения? Видимо, нет. Но зато она все чаще посещала Рахель и рассказывала людям о своих визитах в монастырь, как сообщила Маргарет, рассказывала «странные вещи».

«Я ничему этому не верила, но как-то раз отправилась вместе с ней и поняла, что все – чистая правда. Гаруспику теперь уже от всего отстранили, она даже перестала быть «сестрой при туалете». В церковь ее и то не пускали, пускали, только когда не было хора и официального богослужения. У нее отняли старую келью и поселили на чердаке, под самой крышей, в чулане, где раньше хранились метлы, веники и половые тряпки. Знаете, что она у нас попросила? Сигарету. Я тогда еще была некурящая, а Лени дала ей несколько сигарет. Рахель тут же закурила, жадно затянулась, а потом погасила сигарету – я уже не раз видела, каким манером люди гасят сигареты. Сестра Рахель знала свое дело! Тут она была мастером! Чистая работа! Как в тюряге, как в больничной уборной. Она очень осторожно состригла ножницами горящий кончик сигареты, поковырялась еще немного в пепле – не попала ли туда, упаси бог, крошка табака, – а потом спрятала окурок в пустой спичечный коробок. При этом она не переставая бормотала: «Господь близок, господь близок, он здесь». Нет, она не казалась безумной и в голосе у нее не звучала ирония, сестра Рахель говорила серьезно… Она не была сумасшедшей, только немного опустилась, как будто ей из экономии не давали мыла. Больше я туда носа не показывала, честно говоря, боялась… Нервы у меня уже тогда сдали, ведь Генриха казнили и его двоюродного брата тоже; когда Шлёмер был в отъезде, я моталась по разным злачным местам для солдат и, подцепив какого-нибудь парня, уходила с ним; уже тогда я была на пределе; да, уже тогда, в девятнадцать лет. На эту монашку невозможно было смотреть, ее заперли, как мышь, приговоренную к смерти. Я это сразу поняла. В ту пору Рахель еще больше усохла; она жевала хлеб, который принесла Лени, и все время приговаривала: «Брось это, Маргарет, брось». «Что?» – спросила я. «То, что ты делаешь». Нет, я была не в силах с ней разговаривать, нервы у меня уже никуда не годились. А Лени ходила к ней еще долго-долго. Рахель тогда говорила странные слова. «Почему они меня не убьют? Все проще, чем прятать». И она без конца повторяла Лени: «Ты должна жить, черт возьми, ты должна жить, слышишь?» И Лени плакала. Она любил сестру Рахель. Ну, а потом люди, конечно, узнали…» («Что узнали?») «Узнали, что Рахель была еврейкой. Орден просто-напросто не сообщил властям, сделал вид, будто она исчезла при каком-то очередном перемещении. Орден прятал Рахель, но не очень-то щедро кормил. Ведь ей не полагалось продуктовых карточек. Впрочем, у монастыря был большой сад, и монахи откармливали свиней на убой. Нет, мои нервы этого не выдерживали. Она стала похожа на маленькую старую усохшую мышь… Да и Лени пускали к ней только потому, что она проявляла огромную энергию, и еще потому, что все знали: Лени – сама наивность. Она так и не разобралась, что значило тогда слово «еврей», слово «еврейка». А если бы даже разобралась, если бы поняла, в какую опасную историю влипла, то сказала бы: «Ну и что?» – и по-прежнему ходила бы к Рахели. Могу поклясться! Лени была храбрая… Все еще была храбрая. Самое тяжелое было слушать, как сестра Рахель говорила: «Господь близок, господь близок» – и смотрела на дверь с таким видом, словно господь вдруг войдет, вот-вот войдет… Меня это пугало, а Лени – нет… Лени тоже выжидательно поглядывала на дверь… Наверное, и она не удивилась бы, если бы господь явился собственной персоной… Мы посетили ее в начале сорок первого, когда я уже работала в госпитале. Рахель посмотрела на меня и сказала: «Плохо не только то, что ты делаешь… еще хуже то, что ты принимаешь, это самое скверное, давно ты это принимаешь?» Я ответила: «Две недели». Она сказала: «Тогда, значит, еще можно отвыкнуть». И я ответила: «Никогда в жизни я не отвыкну!» Речь шла, конечно, о морфии… Разве вы итого не знали? И даже не догадывались?»

* * *

В утешении не нуждалась, видимо, только одна госпожа Швейнгерт, которая в то время зачастила к Груйтенам – навещала свою умирающую сестру,

пыталась внушить ей, что «судьба не может сломить человека, она только придает ему крепости», а то, что муж сестры, Груйтен, «до такой степени сломлен», доказывает лишь его расовую неполноценность. Обращаясь к своей сестре, которая слабела не по дням, а по часам, Швейгерт ничтоже сумняшеся призывала ее равняться на «гордых фениев». Сама она вспомнила Лангемарк. А когда в ответ на вопрос о причинах столь явной скорби Лени ван Доорн – она единственный источник всех вышеприведенных сведений, – когда ван Доорн прямо заявила, что Лени, по всей вероятности, оплакивает сына Швейгерт Эрхарда, та очень оскорбилась, смертельно оскорбилась. Ее возмутил тот факт, что какая-то «вересковая девица» (новый вариант формулы «с позволения сказать, девушка». Прим. авт.) «осмеливается оплакивать ее сына, в то время как она, мать, его не оплакивает». После «наглого выпада» ван Доорн госпожа Швейгерт прекратила всякое общение с семьей Груйтенов, заметив на прощание: «Нет, это уж слишком, это действительно слишком… Вереск».

Поделиться с друзьями: