Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:

— Что же жизнь? — ответил паренек, и я жалел, что мне было плохо видно его лицо. — Здесь-то, пожалуй, деньгу наживешь… А ведь хорошо, если покаяться успеешь? А ну молоньей убьет? А ну бог сразу смертью накажет? Не пожелает твоего покаянья принять? А ведь там-то, брат, годам конца-краю нет! Конца-краю!

Ясно было, что сталкивались два миросозерцания, выросшие на одной и той же почве: жалкого, мозолистого существования, с одной стороны, и запросов души, ищущей смысла и правды жизни, — с другой.

— Д-да, — после паузы протянул шахтер, и непонятно было, что он хотел подтвердить. Слова парня будто навели его на какие-то соображения, которые он упускал раньше.

— А я, брат, тебе вот что скажу, — продолжал спокойно паренек, и голос его зазвучал глубоко, задушевно, словно он тронул в сердце самую нежную, самую любимую свою струну, — жил однажды святой. Пустынь его была тихая и далекая. Никто к нему не ходил, и никого он не знал. Человек был он простой, читать не умел. Ни псалтыри, ни святцев. И молитв никаких не знал. «Отче наш», «Богородицу» даже не знал. Знал только, что есть где-то бог, — вот и все. И только и молитвы у него было, что твердит, бывало, как день, как ночь: «Господи, я — твой, ты — мой». И ничего больше. Ничего! «Я — твой, ты — мой». И вот, братец ты мой, когда умер он, на могиле у него выросло деревцо…

Голос паренька дрогнул от захватившего его волнения.

— Выросло деревцо… Ветвистое такое… Всю могилу закрыло… И на каждом листке было написано: «Я — твой, ты — мой». На каждом листке!

Сверкнувшая снова зарница осветила его лицо, блеснув в крупной, жемчужной слезе, и совсем не в тон проворчавшему вдали грому была снисходительная, себе на уме, улыбка бородача.

Протяжно и хрипло засвистел паровоз, дрогнули внизу, умеряя ход, вагоны: вдали, на завороте, блеснула огоньками станция.

IV

— Что случилось?

— Что случилось! Бабу раздавили — вот что случилось. Ах ты елки-палки! Опять опоздаем в Тулу.

…— Раз с тобой желает говорить пассажир первого класса, ты должен почтительно удовлетворить его любопытству.

— Бабу раздавило-с, ваше превосходительство.

— Чем раздавило-то?

— Нашим поездом-с… Переехали-с…

— Ну-с, и что же, переехали?

— Докладываю же вам: бабу-с… Неизвестную-с… Звание вон пошли ее выяснять… Так что кончина ей, значит, такая от господа бога положена.

— Sancta simplicitas![3] Разве от господа бога такая кончина полагается? От господа бога — кончина мирная, безмятежная, и на Страшном судилище Христове ответа просим.

— Так точно, ваше превосходительство!

— То-то вот и оно! А ты: «от господа бога»… Ну, ступай!

— И надолго задержимся?

— В-вероятно…

— А где же она?

— А вон за водокачкой…

— Вот тебе и фунт изюму!

— Да, вот вам и фунт изюму…

Маленькая, захудалая станция. Около двери, под навесом, колокол. Тут же фонарь с разбросанными по стене лучами теней. Гулко звучащий асфальт платформы. Как осенние листья под ветром — встревоженные лица. Неспокойное, не желающее уснуть небо. Чья-то квартира с тюлевыми занавесями на окнах, слабо освещенная внутри.

Жена начальника станции, оказывается.

— Какой? Этой станции?

— Этой. Слышите крик? Это сам начальник кричит. Бросил на землю свою красную фуражку и кричит.

— Закричишь. Простите, что вмешиваюсь в разговор. Восемь лет служу на этой дороге, всегда сопровождаем вот этот поезд: номер осьмой-с. Знаю ее прекрасно-с. Красавица. Восьмой номер в этих местах всегда вечером идет, — ну, вот она и выйдет на платформу… Да-с… закутается платочком и смотрит.

— Брюнетка или блондинка?

— А сам он красивый?

— Краси-ивый! Усы как у императора Вильгельма.

— Теперь небось растрепались?

— Ну, конечно, растрепались… Растреплешься.

— Все это так, я понимаю. А меня вот мороз по коже подирает. Все-таки и я проехал по ее телу… И я душил ее… И я был ее палачом…

— Философия, Володя, ей-богу философия! Вечно ты лак наводишь… Ну, при чем здесь я, ты, третий, десятый! Плюнь! Брось мысли! Пойдем нарзану выпьем!

— Здесь, господин, нарзану не будет-с… Станция без буфета-с.

— Не нравится мне эта степь, черт ее дери! Не для людей она. Вы посмотрите-ка на эту даль, на эти тополя, которые исчезли там где-то, в темноте…

— Все равно! Не умерла сегодня, через двадцать лет умерла бы… Vita brevis. Ars longa[4].

— Ну однако, сеньоре кондукторе, скоро в путь соблаговолим?

— Не могу знать-с. Не от нас зависит-с… Еще перенос тела будет.

— То есть как это так: перенос тела?

Очень просто: надо перенести тело.

— Куда перенести-то?

— В квартеру-с… Вот ихняя квартера-с. При вокзале-с.

— А так нельзя? Немножко тело от рельс подвинуть, а поезд пустить…

— Не могу знать. Может быть, и возможно. Вы пошли бы дали совет…

— Нда-а… Совет… Получается Ляпкин-Тяпкин.

…— Н-ну, брат! Теперь, брат! Знай наших, поминай голландских! Целый век случая ждал! Теперь ни в какую игру проигрыша нет. Конец! Забрался это я в кучку — в народ, значит. И нагнулся прямо к ней, к покойнице. Бытто платок поправить хочу, а сам это рукою шарь, шарь: где кровь, ищу. И вымазал пальцы. Видишь: во-о! Кровь, брат. Настоящее. Теперь ни в какую игру промазать не могу. Потому руки в кровь самоубийцы помазал. От хоро-ошаго старика слышал примету! Хоро-оший старик был. Не хуже Софрона. Еще, пожалуй, почище. Пра-аво… Слышь, Сень? Не теряй, братень, случая. Слышь? Не теряй, говорю тебе я, случая! Добра желаючи говорю…

…Маленькая, захудалая станция. Около двери, под навесом, колокол. Тут же фонйрь, разбрасывающий, как паутину, длинные тени. Гулко звучащий асфальт. Уже проясняющиеся лица.

Только небо по-прежнему неспокойно: как глаза, вспыхивают зарницы.

Квартира с тюлевыми занавесями на окнах слабо освещена изнутри: с платформы все-таки виден фикус, туалетное зеркало, картина и прочее.

Соседка

Посвящается В. С. Миролюбову

I

Скверно жить рядом с бывшим артистом императорских театров. Проснешься утром, выпьешь чаю, хочешь позаняться, — как вдруг за стеной громом загремит Марсель из «Гугенотов».

— «Не дрогнет, не дрогнет наваррца рука-а! И ро-од и род твой сотрет нечестивый!..»

— Проснулся, леший! — подает реплику Дарьюшка, подметающая коридор. — Начался день! Вот человек таскается целый век: и бога не боится, и людей не стыдится…

До слуха чуткого доходит Дарьюшкино роптанье, и я слышу вопрошающий стон бывшего артиста:

Поделиться с друзьями: