Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хочу отдохнуть от сатиры…
Шрифт:

Из цикла «Литературный цех»

«…Жестокий бог литературы!..»

Жестокий бог литературы! Давно тебе я не служил: Ленился, думал, спал и жил, — Забыл журнальные фигуры, Интриг и купли кислый ил, Молчанья боль, и трепет шкуры, И терпкий аромат чернил… Но странно, верная мечта Не отцвела – живет и рдеет. Не изменяет красота — Всё громче шепчет и смелеет. Недостижимое светлеет, И вновь пленяет высота… Опять идти к ларям впотьмах, Где зазыванье, пыль и давка, Где все слепые у прилавка Убого спорят о цветах?… Где царь-апломб решает ставки, Где мода – властный падишах… Собрав с мечты душистый мед, Беспечный, как мечтатель-инок, Придешь сконфуженно на рынок — Орут ослы, шумит народ, В ларях пестрят возы новинок, — Вступать ли в жалкий поединок Иль унести домой свой сот?… 1912

Недоразумение

Она была поэтесса, Поэтесса бальзаковских лет. А он был просто повеса, Курчавый и пылкий брюнет. Повеса пришел к поэтессе. В полумраке дышали духи, На софе, как в торжественной мессе, Поэтесса гнусила стихи: «О, сумей огнедышащей лаской Всколыхнуть мою сонную страсть. К пене бедер, за алой подвязкой Ты не бойся устами припасть! Я свежа, как дыханье левкоя, О, сплетем же истомности тел!..» Продолжение было такое, Что курчавый брюнет покраснел. Покраснел, но оправился быстро И подумал: была не была! Здесь не думские речи министра, Не слова здесь нужны, а дела… С несдержанной силой кентавра Поэтессу повеса привлек, Но визгливо-вульгарное: «Мавра!» Охладило кипучий поток. «Простите… – вскочил он, – вы сами…» Но в глазах ее холод и честь: «Вы смели к порядочной даме, Как дворник, с объятьями лезть?!» Вот чинная Мавра. И задом Уходит испуганный гость. В передней растерянным взглядом Он долго искал свою трость… С лицом белее магнезии Шел с лестницы пылкий брюнет: Не понял он новой поэзии Поэтессы бальзаковских лет. 1909

Сиропчик

(Посвящается «детским» поэтессам)

Дама, качаясь на ветке, Пикала: «Милые детки! Солнышко чмокнуло кустик, Птичка оправила бюстик И, обнимая ромашку, Кушает манную кашку…» Дети, в оконные рамы Хмуро уставясь глазами, Полны недетской печали, Даме в молчаньи внимали. Вдруг зазвенел голосочек: «Сколько напикала строчек?» 1910

Из цикла «Невольная дань»

Там внутри

У меня серьезный папа — Толстый, важный и седой; У него с кокардой шляпа, А в сенях городовой. Целый день он пишет, пишет — Даже кляксы на груди, Подойдешь, а он не слышит, Или скажет: «Уходи». Ухожу… У папы дело, Как у всех других мужчин. Только как мне надоело: Все один, да все один! Но сегодня утром рано Он куда-то заспешил И на коврик из кармана Ключ в передней обронил. Наконец-то… Вот так штука. Я обрадовался страсть. Кабинет открыл без звука И, как мышка, в двери – шасть! На столе четыре папки, Все на месте. Все – точь-в-точь. Ну-с, пороемся у папки — Что он пишет день и ночь? «О совместном обученье, Как вреднейшей из затей». «Краткий список книг для чтенья Для кухаркиных детей». «В Думе выступить с законом: Чтобы школ не заражать, Запретить еврейским женам Девяносто лет рожать». «Об издании журнала „Министерский детский сад“. „О любви ребенка к баллам“. „О значении наград“. „Черновик проекта школы Государственных детей“. „Возбуждение крамолой Малолетних на властей“. „Дух законности у немцев В младших классах корпусов“. „Поощрение младенцев, Доносящих на отцов“». Фу, устал. В четвертой папке «Апология плетей». Вот так штука… Значит, папка Любит маленьких детей? 1909

Молитва

Благодарю Тебя, Создатель, Что я в житейской кутерьме Не депутат и не издатель И не сижу еще в тюрьме. Благодарю Тебя, могучий, Что мне не вырвали язык, Что я, как нищий, верю в случай И к всякой мерзости привык. Благодарю Тебя, Единый, Что в Третью Думу я не взят, — От всей души, с блаженной миной, Благодарю Тебя стократ. Благодарю Тебя, мой Боже, Что смертный час, гроза глупцов, Из разлагающейся кожи Исторгнет дух в конце концов. И вот тогда, молю беззвучно, Дай мне исчезнуть в черной мгле — В раю мне будет очень скучно, А ад я видел на земле. 1908

Из цикла «Лирические сатиры»

Под сурдинку

Хочу отдохнуть от сатиры… У лиры моей Есть тихо-дрожащие, легкие звуки. Усталые руки На умные струны кладу, Пою и в такт головою киваю… Хочу быть незлобным ягненком, Ребенком, Которого взрослые люди дразнили и злили, — А жизнь за чьи-то чужие грехи Лишила третьего блюда. Васильевский остров прекрасен, Как жаба в манжетах. Отсюда, с балконца, Омытый потоками солнца, Он весел, и грязен, и ясен, Как старый маркер. Над ним углубленная просинь Зовет, и поет, и дрожит… Задумчиво осень, Последние листья желтит. Срывает Бросает под ноги людей на панель — А в сердце не молкнет Свирель: Весна опять возвратится! О зимняя спячка медведя, Сосущего пальчики лап! Твой девственный храп Желанней лобзаний прекраснейшей леди. Как молью, изъеден я сплином… Посыпьте меня нафталином. Сложите в сундук и поставьте меня на чердак, Пока не наступит весна. 1909

У моря

Облаков жемчужный поясок Полукругом вьется над заливом. На горячий палевый песок Мы легли в томлении ленивом. Голый доктор, толстый и большой, Подставляет солнцу бок и спину. Принимаю вспыхнувшей душой Даже эту дикую картину. Мы наги, как дети-дикари, Дикари, но в самом лучшем смысле. Подымайся, солнце, и гори, Растопляй кочующие мысли! По морскому хрену, возле глаз, Лезет желтенькая божия коровка. Наблюдаю трудный перелаз И невольно восхищаюсь: ловко! В небе тают белые клочки. Покраснела грудь от ласки солнца. Голый доктор смотрит сквозь очки. И в очках смеются два червонца. – Доктор, друг! А не забросить нам И белье, и платье в сине море? Будем спины подставлять лучам И дремать, как галки на заборе… Доктор, друг… мне кажется, что я Никогда не нашивал одежды! Но коварный доктор – о змея — Разбивает все мои надежды: – Фантазер! Уже в закатный час Будет холодно, и ветрено, и сыро. И при том фигуришки у нас: Вы – комар, а я – бочонок жира. Но всего важнее, мой поэт, Что меня и вас посадят в каталажку. Я кивнул задумчиво в ответ И пошел напяливать рубашку. 1909

Экзамен

Из всех билетов вызубрив четыре, Со скомканной программою в руке, Неся в душе раскаяния гири, Я мрачно шел с учебником к реке. Там у реки блондинка гимназистка Мои билеты выслушать должна. Ах, провалюсь! Ах, будет злая чистка! Но ведь отчасти и ее вина… Зачем о ней я должен думать вечно? Зачем она близка мне каждый миг? Ведь это, наконец, бесчеловечно! Конечно, мне не до проклятых книг. Ей хорошо: по всем – двенадцать баллов, А у меня лишь по закону пять. Ах, только гимназистки без скандалов Любовь с наукой могут совмещать! Пришел. Навстречу грозный голос Любы: «Когда Лойола орден основал?» А я в ответ ее жестоко в губы, Жестоко в губы вдруг поцеловал. «Не сметь! Нахал! Что сделал для науки Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей?» А я в ответ ее смешные руки Расцеловал от пальцев до локтей. «Кого освободил Пипин Короткий? Ну, что ж? Молчишь! Не знаешь ни аза?» А я в ответ почтительно и кротко Поцеловал лучистые глаза. Так два часа экзамен продолжался. Я получил ужаснейший разнос! Но, расставаясь с ней, не удержался И вновь поцеловал ее взасос. Я на экзамене дрожал, как в лихорадке, И вытащил… второй билет! Спасен! Как я рубил! Спокойно, четко, гладко… Иван Кузьмич был страшно поражен. Бегом с истории, ликующий и чванный, Летел мою любовь благодарить… В душе горел восторг благоуханный. Могу ли я экзамены хулить? 1910

Из цикла «Бурьян»

Комнатная весна

Проснулся лук за кухонным окном И выбросил султан зелено-блеклый. Замученные мутным зимним сном, Тускнели ласковые солнечные стекла. По комнатам проснувшаяся моль Зигзагами носилась одурело И вдруг – поняв назначенную роль — Помчалась за другой легко и смело. Из-за мурильевской Мадонны на стене Прозрачные клопенки выползали, Невинно радовались комнатной весне, Дышали воздухом и лапки расправляли. Оконный градусник давно не на нуле — Уже неделю солнце бьет в окошки! В вазончике по треснувшей земле Проворно ползали зелененькие вошки. Гнилая сырость вывела в углу Сухую изумрудненькую плесень, А зайчики играли на полу И требовали глупостей и песен… У хламной этажерки на ковре Сидело чучело в манжетах и свистало, Прислушивалось к гаму на дворе И пыльные бумажки разбирало. Пять воробьев, цепляясь за карниз, Сквозь стекла в комнату испуганно вонзилось: «Скорей! Скорей! Смотрите, вот сюрприз — Оно не чучело, оно зашевелилось!» В корзинку для бумаг «ее» портрет Давно был брошен, порванный жестоко… Чудак собрал и склеил свой предмет, Недоставало только глаз и бока. Любовно и восторженно взглянул На чистые черты сбежавшей дамы, Взял лобзик, сел верхом на хлипкий стул — И в комнате раздался визг упрямый. Выпиливая рамку для «нея», Свистало чучело и тихо улыбалось… Напротив пела юная швея, И солнце в стекла бешено врывалось! 1910

Северные сумерки

В небе полоски дешевых чернил Со снятым молоком вперемежку, Пес завалился в пустую тележку И спит. Дай, Господи, сил! Черви на темных березах висят И колышат устало хвостами. Мошки и тени дрожат над кустами. Как живописен вечерний мой сад! Серым верблюдом стала изба. Стекла, как очи тифозного сфинкса. С видом с Марса упавшего принца Пот неприятия злобно стираю со лба… Кто-то порывисто дышит в сарайную щель. Больная корова, а может быть, леший? Лужи блестят, как старцев-покойников плеши. Апрель? Неужели же это апрель?! Вкруг огорода пьяный, беззубый забор. Там, где закат, узкая ниточка желчи. Страх все растет, гигантский, дикий и волчий… В темной душе запутанный темный узор. Умерли люди, скворцы и скоты. Воскреснут ли утром для криков и жвачки? Хочется стать у крыльца на карачки И завыть в глухонемые кусты… Разбудишь деревню, молчи! Прибегут С соломою в патлах из изб печенеги, Спросонья воткнут в тебя вилы с разбега И триста раз повернут… Черным верблюдом стала изба. А в комнате пусто, а в комнате гулко. Но лампа разбудит все закоулки, И легче станет борьба. Газетной бумагой закрою пропасть окна. Не буду смотреть на грязь небосвода! Извините меня, дорогая природа, — Сварю яиц, заварю толокна. 1910, Заозерье

Несправедливость

Адам молчал, сурово, зло и гордо, Спеша из рая, бледный, как стена. Передник кожаный зажав в руке нетвердой, По-детски плакала дрожащая жена… За ними шло волнующейся лентой Бесчисленное пестрое зверье: Резвились юные, не чувствуя момента, И нехотя плелось угрюмое старье. Дородный бык мычал в недоуменье: «Ярмо… Труд в поте морды… О, Эдем! Я яблок ведь не ел от сотворенья, И глупых фруктов я вообще не ем…» Толстяк баран дрожал, тихонько блея: «Пойдет мой род на жертвы и в очаг! А мы щипали мох на триста верст от змея И сладкой кротостью дышал наш каждый шаг…» Ржал вольный конь, страшась неволи вьючной, Тоскливо мекала смиренная коза, Рыдали раки горько и беззвучно, И зайцы терли лапами глаза. Но громче всех в тоске визжала кошка: «За что должна я в муках чад рожать?!» А крот вздыхал: «Ты маленькая сошка, Твое ли дело, друг мой, рассуждать…» Лишь обезьяны весело кричали, — Почти все яблоки пожрав уже в раю, — Бродяги верили, что будут без печали Они их рвать – теперь в ином краю. И хищники отчасти были рады: Трава в раю была не по зубам! Пусть впереди облавы и засады, Но кровь и мясо, кровь и мясо там!.. Адам молчал, сурово, зло и гордо, По-детски плакала дрожащая жена. Зверье тревожно подымало морды. Лил серый дождь, и даль была черна… 1910
Поделиться с друзьями: