Хореограф. Роман-балет в четырёх действиях
Шрифт:
В прямом те песни были неплохими – переносного тогда никто из его поколения не понимал.
Взрослые, как потом выяснилось, были циничны и всё понимали.
И многое делали чужими, в том числе юными и чистыми, руками.
Семидесятые: годы «побегов»… целая волна – неспокойно синее море!
Нуриев, Макарова, Барышников… и этот тоже? Вы уже слышали? Как – не вернулся?! Не может быть! Точно вам говорю, уже партком собирался, обсуждали… и чего ему не хватало, спрашивается?! Ну как же – чего… сами знаете, танцевать ему не всё давали! Говорят, он с диссидентами общался… Да просто деньгами соблазнился! Говорят, американцы ему предложили… что же теперь будет?!
Шёпот и слухи ползли по училищу, шипели в каждом углу затаившимися змеями: завтра общее собрание… будут осуждать… говорят, комиссия с проверкой будет из обкома партии! Да что же у нас-то проверять, мы же ни при чём!
Вслух говорили мало, опасались сказать лишнее.
«Вася, завтра комсомольско-партийное собрание, весь коллектив, обеспечь стопроцентную явку!» – тон важный, многозначительный… не спрятаться, не отсидеться дома: им надо, чтобы все-все были замешаны, в едином порыве.
Происходящее казалось странным, было непонятно, как реагировать: с одной стороны, было всё родное-привычное, риторика, на которой они выросли – Родина, партия, комсомол, верность идеалам, советская гордость, всё это казалось безусловно убедительным: недавняя война, романтика революции, любовь к родному городу…
А с другой… с другой, как ни странно, оказался балет.
Это же… если вдуматься, это отдельная страна, это мир без границ, это государство со своими законами: если бы тебе (любому из нас!) предложили танцевать лучшие партии в Ла Скала или Гранд Опера? Или возглавить балет Нью-Йорк-Сити? Ты бы сам (каждый из шепчущих!) отказался бы? От такой чести, от такой возможности, от такой свободы творчества? И разве это не честь для ленинградского балета, не мировое признание, не престиж для Родины?
Было что-то противоречивое во всём этом… помутилося синее море, вопросов в голове было больше, чем ответов, но задумываться было некогда: у взрослых на всё готов ответ. Вася, ты, как секретарь нашей комсомольской организации, должен подготовить выступающих…
Не на сцене выступающих – с трибуны, зачем ему это?
Мог ли он осуждать Барышникова? Этого бога, летающего над сценой? Да пусть летит куда угодно, лишь бы… как там у Чехова про журавлей?.. лишь бы летели!
Ему, Васе, шестнадцать лет, а Барышников уже взлетел над всеми, и он, Вася, сам видел его репетиции… и как Он шёл с репетиций. Они все при первой возможности бегали на спектакли Кировского: учащихся ЛАХУ по традиции пускали на галёрку театра – сколько лет Барышников был всеобщим кумиром… театр просто рушился от аплодисментов, когда он танцевал.
…Мне шестьдесят лет, но до сих пор перед глазами: он в «Дон Кихоте» с Нинель Кургапкиной19 – казалось, он совершенство!
И все вокруг, те же (те же?!) взрослые в один голос твердили ему и таким, как он: смотрите, учитесь, это ваш шанс увидеть, вот он, сам Барышников! А теперь: Вася, ты у нас секретарь комсомольской организации, подпиши вот здесь… интересно, хранятся ли где-нибудь в недрах архивов Вагановского протоколы заседаний с этими «единодушно осудили», «единогласно постановили лишить…» и с подписями всех: и тех, кто радовался чужому падению, и тех шестнадцатилетних, которые не ведали, что творят? Эти бумажки теперь не имеют никакой ценности – не продать букинистам… наверняка сожгли, избавились от всего этого. Можно лишь всматриваться в даты в биографиях тогдашних великих: «с такого-то года вышел на пенсию», «в таком-то году назначен на должность», анализировать кадровые рокировки, сравнивать и делать выводы, но всё это уже ничего не говорит непосвящённым.
Собирались собрания и заседания парткома – собирались тучи над ЛАХУ: именно оно якобы растит кадры неправильно, воспитывает предателей Родины, низкопоклонничает перед Западом. Отсюда, из этих стен, выходят эти невозращенцы! Надо что-то срочно менять… не в стране, нет, не в балетном мире, где начала царить партийная бюрократия и идеология, а здесь, в ЛАХУ: в питомнике и рассаднике… сейчас уж и не припомнить всей этой фразеологии.
Все затаили дыхание, переглядывались, шептались – в старших был ещё жив страх настоящих репрессий, да и холодная война диктовала свои правила… почернело синее море, замерли в ожидании золотые и обычные рыбки.
Молодёжи закон был не писан, они не застали эпоху большого страха, их детство пришлось на шестидесятые, их небо всегда было безоблачно; они верили в то, что живут в лучшей в мире стране, среди звонких песен и покорителей космоса, а если так, то всё происходящее – это, конечно, просто какое-то грандиозное недоразумение!
Разъяснить бы, проснуться – и чтобы всё это развеялось, как страшный сон.
В училище шли бесконечные проверки, приезжали какие-то комиссии; студентов расспрашивали, что им говорят педагоги на уроках, внушают ли им мысли о побеге за границу… театр абсурда!
– Какая чушь! – в недоумении шумели молодые, но что они могли против налаженной партийно-бюрократической машины?
Как всегда бывает в таких случаях, пострадали лучшие и старинные, никак не связанные с идеологией кадры.
Уволить Балабину? Саму Франгопуло? Её-то за что?! Не может быть!
Но это было: на место Франгопуло назначили другого хранителя музея – и вот уже заказаны новые витрины и пластмассовые стеллажи, музей начал преображаться и осовремениваться; часть экспонатов, которые годами собирала Франгопуло, были признаны не имеющими ценности и не нужными в обновлённой экспозиции, и ученики выносили мешки с этим «мусором» на помойку. Там, около мусорного бака, Вася подобрал один старинный клавир, несколько пожелтевших фотографий и книгу на английском языке о какой-то неизвестной по нашу сторону железного занавеса балерине.
Незаменимых нет, неприкосновенных тоже, это были их собственные, теперь утраченные иллюзии: воздушная страна по имени Балет не выдерживала столкновения с внешним миром, силы были неравными.
Выгнать директора ЛАХУ Валентина Ивановича Шелкова, много лет, с пятьдесят первого года, прекрасно руководившего школой? Назначить вместо него какую-то невнятную, ничем не примечательную даму (нет, даже не даму, простую тётеньку, клушу!) из обкома партии, ничего не понимающую в балете, написавшую какую-то брошюрку о Дворжаке – и всё?! Шептались, что её (как мы её назовём? Ивановой? Петровой? Клушиной?) понизили за какие-то служебные проступки, но Клушина была идейной и подкованной – пусть руководит этими балетными, чтоб им неповадно было просить убежища на загнивающем Западе! Появились и подобные ей – неразличимые двойники (какая старая, истинно петербургская тема!), такие же партийно-идейные клушины в безлико-бюрократических костюмах, проводили какие-то беседы, смотрели подозрительно, писали длинные отчёты.
Страшные, смутные времена… на море чёрная буря.
На даче
– Вася, зайди ко мне! – новоназначенная дама… как её? Имя-отчество не вспоминалось – просто одна из клушиных… интересно, что ей надо?
Ему хватало других, домашних переживаний и неприятностей; приходя в училище, он словно сбрасывал тяжкую для подростка ношу ужасных семейных сцен, оставлял всё плохое за дверью, а здесь танцевал, сочинял, творил… так не хотелось заниматься никакими интригами, никакой политикой!
Дома тоже было смутное, непростое время.
Отец, как настоящий мужчина («родить сына, построить дом, посадить дерево»), всё своё свободное от работы время посвящал даче. И ладно бы – только своё: нет, служить его идее обязана была вся семья. После инфаркта и (хотя Михаил ни за что не признался бы в этом даже самому себе!) после разочарования в сыновьях, которые росли не такими, какими он их себе представлял, он спроектировал дом, и Вася с Мамой должны были ездить туда и работать на этой дополнительной работе. Отказы были исключены: у отца такой характер, что либо скандал, либо опять инфаркт… никуда не деться.