Хождение по мукам (книга 3)
Шрифт:
– Ох, - сказала она, положив руки под грудь, на которой не сходился полушубочек, - ох, - повторила она, переступив широкими бедрами, - так пойдемте же в хату... Отец с вами поговорит, у него ключи от церкви...
– Нет, - сказал Кузьма Кузьмич, - не пойду... Вы ко мне придите... Так-то, чернобровая...
Подмигнул, весело подернул плечами и пошел по улице, посматривая, где двор поплоше.
Настал день, когда Ивану Ильичу сняли повязку с глаз. Произошло это в сумерки. За дверью сестра что-то испуганно шептала доктору... "Глупости, повторял он, - мужик не орхидея - делайте, как я сказал..." Сестра вернулась к кровати, нагнулась так, что тонкие волосы ее защекотали нос Ивану Ильичу, сняла повязку, и в первый раз, вместо шелеста и шепота, он услышал ее голос - слабый и прерывающийся.
– Больной, лежите спокойно, привыкайте к свету...
С некоторым страхом он открыл глаза после долгой, долгой темноты. Все было неясно. В комнатку проникал полусвет, - на окне с одного угла было отогнуто занавешивающее его одеяло. В ногах кровати сидела около столика сестра, - лица ее он не мог разобрать, - она низко склонилась и делала что-то с марлевым бинтом.
Иван Ильич лежал и улыбался. Над головой - покатый потолок, там, конечно, лестница на чердак, а это - то самое пузырчатое окошко. Лучше места не найти... И сейчас же, будто отдирая свежую плеву на ране, поползло воспоминание о другом месте, дымном, грохочущем, взрытом, когда перед ним блеснул ослепительно-желтоватый разрыв... "Не надо, не хочу". Иван Ильич отстранил воспоминание, едва не начавшее скручивать ему мозг... Снова стало слышно, как тикают часики, мягко и безбольно отрывая ровные промежуточки жизни...
– Сестра, - позвал Иван Ильич, - я плохо вас вижу.
Она затрясла головой. Бинт покатился с ее колен, размотался, она опять принялась его скручивать. У нее были легкие движения, - должно быть, совсем еще молоденькая... И ведь какая опытная! Сколько ни силился Иван Ильич всмотреться в нее, сумерки сгущались, и теперь только неясно различался ее холщовый халат и косынка, закрывающая плечи, как у сфинкса.
"Понятно, понятно... Бедняжка, должно быть, изуродована оспой или уж как-нибудь особенно некрасива. Чувствует, конечно, как я ей благодарен. Иван Ильич вздохнул.– А сколько таких - нежных и преданных, - друзей на жизнь и смерть. И умненькая, наверно, - некрасивые все умницы... На них-то и надо жениться, их-то и любить... А мужики готовы шкуру с себя содрать только бы у них на подушке лежала смазливая головка с кукольными ресницами, пришепетывая всякую дребедень и пошлости... Даша другое дело, не за красоту ее полюбил...– Иван Ильич закрыл глаза, положил кулак под щеку.– Врешь, врешь... За особенную красоту полюбил... А вот она и не захотела..."
Сестра неслышно встала, думая, что он заснул, ушла и долго не возвращалась. Потом едва скрипнула дверью. Появился желтый, неяркий свет. Иван Ильич, не шевелясь, чуть-чуть приоткрыл веки. Он увидел, что вошла Даша в белом халате и косынке. Она несла маленькую жестяную лампу, прикрывая огонь просвечивающей розовой ладонью. Иван Ильич не удивился, увидев Дашу, - только он не поверил, что это Даша.
Она поставила лампу на стол, приспустила огонек, села и начала глядеть на Ивана Ильича. Лицо у нее было худенькое, как у девочки, перенесшей тиф. В углу слегка припухшего рта - морщинка. Освещена одна щека и глаз спокойный и огромный, с точечкой лампового огонька в зрачке. Устраиваясь сидеть долго, она оперлась локтем о колено и опустила подбородок на кулачок. Так сидеть умела только одна Даша.
...В тот вечер в Петербурге она пришла на "Центральную станцию по борьбе с бытом" - телегинскую квартиру, там он увидел ее впервые, она показалась ему прекрасной, как весна. Щеки ее горели, ей было тепло в суконном черном платье. Комната, где на досках, положенных на чурбаны, сидели поэты, участники "великолепных кощунств", наполнилась нежным запахом духов. Слушая заумные стишки, она опустила подбородок на кулачок и мизинцем трогала чуть-чуть припухшие, капризные губы... Стул, на котором она сидела, он унес потом к себе в кабинет...
Все это вспыхнуло в памяти между двумя ударами сердца. Все громче оно стучало у Ивана Ильича, как сторож в полночь: очнись! Но эта женщина на табурете - в ногах кровати - не могла же быть Дашей! Не шевелясь, он жадно глядел на нее сквозь щелки век... Должно быть, она заметила это и вся подалась вперед...
– Сестра, - позвал он, - сестра!..
И, широко раскрыв глаза, приподнялся... Даша сорвалась навстречу ему с тревожным, слабым, счастливым криком... Он схватил ее за плечи, за спину, будто страшась, что растает видение... Это была Даша, худенькая, хрупкая, живая! Он прижимал к себе ее лицо и чувствовал, как дрожат ее губы, все тело ее вздрагивало... Он взял ее голову и отстранил, чтобы глядеть в ее любимое, всегда новое, всегда неожиданно прекрасное лицо. Она повторяла с закрытыми глазами:
– Я с тобой, все хорошо, все хорошо...
Он стал целовать ее рот, уголки ее рта, где страдания проложили две ниточки, ее закрытые глаза.
– Теперь успокойся, успокойся, Иван, милый, - шептала она, - я никуда не уйду, я - с тобой навсегда, навсегда...
К вечеру все село знало, что у вдовы-бобылки, Анны Трехжильной, в хате сидит какой-то человек, который догнал Надьку Власову на улице и сказал ей: "Пришел вас веселить, я поп с красной стороны..." Женщины все, старые и молодые, этому поверили. У Надьки язык заболел рассказывать то же самое, как она несла ведра, и еще у нее было будто предчувствие, он и окликни: "Надежда!" ("Да батюшки, - перебивали слушательницы, - откуда же он узнал?") "Вот то-то, что - духовидец..." И лицо у него - русское, красное, будто вся кожа содрана, волосы до плеч, одет худо-плохо, но не голодный, веселый, все загадками говорит...
Мужчины, слыша бабьи пересуды, смеялись: "Как бы этот духовидец село не поджег с четырех концов... Был бы он доподлинно поп, первым делом - шасть в самую богатую хату... А у Трехжильной и тараканам-то есть нечего... Нет, бабочки, надо его вести в сельсовет, пусть предъявит документы... Может, он разведчик от бандитов? То-то..."
"Полно зубы скалить, людям смешно, - отвечала жена такому человеку, и другие женщины поддакивали единодушно.– Слушались мы вас до революции, кричала жена, бесстрашно сверкая глазами, - доброго от ваших приказов мало видели...– И упирала кулаки в могучие бедра.– Ума у нас не меньше вашего, да понятия больше... Милые мои, - обращалась она к женщинам, - да взгляните на мою Надьку, у нее кофта на груди лопается... В зеркальце поглядит: мама, зовет, мама, за что я пропадаю? Так что же ей - до нового покрова ждать?– И опять мужу: - Нет, почему он к тебе в хату не пошел свинину жрать? Христос по одним богатым, что ли, ходил? Потому он у этой Анки, у дубленой шкуры, сидит, что он - красный поп, ему не свинина твоя нужна, у него забота о нашем горемычном счастье".
Человек только махал рукой, уходил куда-нибудь. К вечеру женщины собрались толпой около Анниной хаты и послали туда делегаток. Прежде чем войти, делегатки узнали от девчонки, от соседей, что Анна Трехжильная топила сегодня с утра баню (плохонькую черную баньку на задах, на берегу озера), и поп там мылся, и она дала ему покойного мужа чистую рубашку. Поп сейчас, после бани, собирается пить с Анной шалфей (в селе его пили вместо чая).
Поп сидел в голубой линялой рубахе на лавке, положив руки на стол, и Надька не обманула - лицо у него было красное, можно испугаться, губы сладко сложены, как у медведя. Вдова жарила на лучинках яичницу; из самовара сквозь худую трубу, наставленную в отдушник, гудело синее пламя.
Три делегатки вошли, с поклоном сказали: "Здравствуйте", - и сели на лавку поближе к двери. Они ничего не говорили, но все замечали.
– Выкладывайте, зачем пришли?– вдруг громко спросил Кузьма Кузьмич.
У делегаток заметались глаза. Одна, Надеждина мать, ответила приторным голосом:
– Обычаи-то, говорят, отменили? А мы, батюшка, за обычаи. Свадьбу играют один раз, а жить долго... Так, что ли?
– Долго жить - много доброго нажить, - ответил Кузьма Кузьмич.– За чем же у вас дело стало?
– Да ты нас не бойся, мы советские. Мы в сельсовет выбирали, голосовали за Советскую власть. Церковь запечатали и попа постановили сдать в уездную чеку за храненье пулемета.
– Ото, - сказал Кузьма Кузьмич, - поп-то у вас был серьезный.
– И ведь как энтот поп нам грозил: "Я, говорит, антихристы, ваш митинг из "максима" полью, из окошка-то..." Так нас напугал... Наши невесты, конечно, голосовали со всем обществом, а когда подошло к покрову, захотели венчаться в церкви, - уперлись, сговорились, что ли, а знаешь, - девки собьются в стадо, - ни одну не оторвешь... Вот ты и растолкуй нам - что делать? Ты, говорят, расстриженный?