Хроники незабытых дней
Шрифт:
В те годы я до самозабвения занимался спортом — борьбой самбо, а позже, как ни странно при моем росте — баскетболом. Однако неуёмная энергетика и избыток тестостерона требовали большего, а улицы вечернего города, словно джунгли полные тайных врагов и опасностей, манили неожиданными приключениями.
Позади дома, за покосившимся забором, окружавшим наш двор, находились ряды старых сараев, забитых различным ненужным в хозяйстве хламом. В одном из них наша компания устроила себе хазу, где можно было поиграть в «тырц», «чеку» или «очко», выпить и попеть блатные песни. Репертуар включал «Мурку», «Гоп-со-смыком» и несколько других шедевров того же ряда, ныне составляющих золотой фонд «Радио шансон», столь почитаемого таксистами и пожилыми парикмахершами. После хорошего возлияния как правило исполнялась длиннющая баллада о неразделенной любви. Там были такие откровения: «… резинка лопнула, трусы к ногам спустились. Зубами страстными бюстгальтер я сорвал…». Конечно, не Франсуа Вийон, но легко запоминается. После третьей рюмки я и сейчас мурлычу эти полные яростного мужского желания строки, строго глядя на верную Ирину Васильевну поверх очков. Но вернёмся к сараю, который мы приспособили под склад барахла, добытого разными неправедными путями. Малолетки обирали пьяных, Вица трудился по своему профилю.
Он же сбывал экспроприированное через только ему известного барыгу. Деньги пропивали вместе. Я был своим в этом «клубе по интересам», хотя поначалу прямого участия в криминале избегал, поскольку не мог обидеть человека, не сделавшего мне ничего дурного, людей было жалко. Чистоплюйством меня попрекать не смели, заводился мгновенно, отчаянно бросаясь в драку первым, боясь обвинения в трусости.
По субботам или в дни каникул, набравшись водки мы всей ватагой направлялись на танцы или на каток, где в основном бесконечно выясняли отношения с конкурирующими организациями и дебоширили в буфетах. Ни танцевать, ни стоять на коньках так и не научился.
Маргинальная субкультура тех лет диктовала моду и манеру поведения — на голове, в подражание авторитетам, надвинутая на глаза кепка с «разрезоном» (её название произносить здесь не решаюсь), пальто с обязательно поднятым воротником, белый шарф и расклешенные брюки. Руки постоянно держали в карманах, при разговоре сплёвывали, двигались по-блатному — ссутулившись и как бы пританцовывая.
В таком виде мы обычно появлялись в фойе лесного техникума, медицинского училища или какой-нибудь чужой школы. Презрительно осмотрев зал с хихикающими вдоль стен девицами и, оценив силы потенциального врага, не спеша раздевались в коридоре, побросав одежду на подоконник. Раздевалкой не пользовались, кто знал, с какой скоростью и каким образом придётся покидать танцзал. Затем, оставив одного присматривать за шмотками, шумной толпой, поднимались на другой этаж, где допивали принесенное с собой вино или водку. Пили без закуски из алюминиевой кружки, прикованной цепью к бачку с питьевой водой, рисуясь друг перед другом удалью.
Подобные бачки стояли во всех учебных заведениях города. Однажды, таким образом я на спор в три глотка выпил целый флакон тройного одеколона и чуть не ослеп.
Танцы начинались с вальса или польки-бабочки.
Дамы танцевали «шерочка с машерочкой» или лорнировали кавалеров, а те, в свою очередь, в героических позах подпирали стены. Затем по репродуктору объявляли «быстрый танец» или «медленный танец» и вся публика мгновенно бросалась в пляс под «Рио-Риту» или «Я возвращаю ваш портрет…». Слова «фокстрот» или «танго» вслух не произносились, борьба с преклонением перед Западом была в полном разгаре.
В исконно русском происхождении польки или вальса сомнений не было. Наши кореша не танцевали принципиально, курили в туалете или толкались по углам, нарываясь на встречных и поперечных пока не появлялась вызванная милиция. Особенно насыщенно проходили праздничные гуляния.
Два раза в году, на майские и ноябрьские праздники, единственная заасфальтированная улица города — «Советская» — до краёв заполнялась колоннами демонстрантов и зрителями. Поскольку с развлечениями в те годы было негусто, принуждать к участию в мероприятии не приходилось. Стоящее на фанерной трибуне высокое начальство, выкрикивало в рупор слова благодарности товарищу Сталину и проклятия в адрес мирового империализма и международного сионизма. Народ отвечал криками «ура» и все были счастливы. Правда, последние ряды демонстрантов были настолько пьяны и нестройны, что городские власти покидали трибуну до завершения шествия, дабы не свидетельствовать столь явное непотребство. Ритуальное действо исполнялось по отработанному сценарию, и только после смены вождя, ушедшего под кликушеские причитания лукавых холопов, с трибуны славили иные фамилии.
Позднее, когда дорос до чтения Салтыкова-Щедрина, меня восхитила прозорливость великого писателя, упоминавшего о двух обязательных праздниках города Глупова — весеннем, как только сойдет снег, посвященном предстоящим бедствиям, и осеннем «Празднике Придержащих Властей», напоминавшем о бедствиях уже испытанных.
В праздничные дни улицы города были целиком в нашем распоряжении. Вечерами легавые куда-то исчезали, законопослушные граждане не высовывали носа, и пьяные компании бузили на каждом углу.
Золотое было времечко, рисковое. С улицы можно было и не вернуться.
Холодное лето 53-го стало для нас горячим. В город хлынули толпы амнистированных из зон Поволжья. Политические не задерживались, а уголовная братия надолго осела по хазам и малинам. Временами появлялись залётные — молодёжные банды из Казани. Средь бела дня три-четыре человека окружали прохожего и, приставив ножи к телу жертвы, раздевали бедолагу. Ограбления совершались мгновенно.
Финки прятали в рукавах пиджаков и крепили к руке резинками, достаточно было тряхнуть рукой, и нож оказывался в ладони. Называлось это «заладонить перо». Для войны с казанскими в городе объединялись даже кровные враги — «заводские», «заречные», «вокзальные» и «центральные», к которым принадлежала наша кодла.
Мой авторитет в школе и во дворе рос по восходящей, я еще не сознавал, что поднимаюсь по лестнице, ведущей вниз. Не скрою, льстило восхищение одноклассников и жажда к лидерству затмила все прочие амбиции. Метаморфозы, происходившие под влиянием улицы, мама заметила давно и, конечно, забила тревогу: но синяки, порезы и ссадины я объяснял травмами, полученными на тренировках, а с моим курением дома уже смирились. Всё чаще приходилось врать и изворачиваться, родительская опека надоела, учение в школе казалось нескончаемым, а главное, не нужным. Несколько раз со мной серьёзно беседовал отец, хотя, судя по-всему, большого значения моему поведению он не придавал, считая это издержками переходного возраста. Меня же больше волновали прыщи на лице и нежелание усов расти быстрее.
Я не раз втайне от отца скрёб бритвой пушок над верхней губой в надежде ускорить их появление.
Стасик
Мне было лет пятнадцать, когда произошла знаменательная встреча с человеком в полном смысле слова приложившим руку к моему воспитанию, и знакомство с которым, едва не закончилось плачевно.
Как-то ранней весной, помню звенела капель, по дороге из школы завернул в наш сарай. В углу в сломанном кресле в окружении нескольких пацанов восседал Вица-мариец. Компания резалась в «буру».
В другом углу сарая угрюмо скучал Тараска, лентяй и двоечник из параллельного класса, прибившийся к нам по территориальному признаку — он жил в соседнем бараке. Тараска был человеком одного стиха, то есть за все годы учёбы из школьной программы ему удалось заучить лишь одно стихотворение, кажется что-то симоновское о войне. Помнится, там была такая строка: «… из многих лиц узнал бы я мальчонку, но как зовут, забыл его спросить». Так вот, держали Тараску в школе лишь за декламацию этого стихотворения. Читал он блестяще, вдохновенно закатывая глаза и размахивая руками, словно заправский дирижер, а чистый мальчишеский голос то звенел струной, то опускался до трагического шепота. С этим номером он выступал на школьных концертах и смотрах художественной самодеятельности города, срывая бурные аплодисменты зрителей и выжимая слезу у пожилых членов жюри. К сожалению, все старания учителей заставить Тараску выучить хотя бы еще одно стихотворение были тщетны, как ни бились педагоги, больше двух строчек запомнить он не мог. С науками у него вообще не ладилось, из всей древней истории, например, он запомнил только тирана Пизистрата, да и то правильно произнести имя грека был не в силах. Естественно, одноклассники завидовали его славе декламатора и в отместку всячески издевались над бедолагой. Он был вынужден искать защиту у нашей кодлы, но и здесь не пришелся ко двору и использовался, как говорится, на подхвате — за портвейном сбегать или постоять на шухере, когда мы чистили ларьки и палатки. Но разговор идёт не о нем, этот персонаж вспомнился просто по ходу повествования. Вообще-то меня окружало немало интересных людей, и не только ровесников. Обо всех не расскажешь, упомяну хотя бы двух бывших ссыльных из нашего дома.
В комнате под нами проживала неприметная лысая старушка с вечно висящей под носом хрустальной каплей. Трагедия её жизни повторяла драматическую историю несчастной страны. Старая дворянка пережила мужа — командира гусарского эскадрона, расстрелянного в революцию, и сына — партийного работника, погибшего в лагере, куда его отправили по «Ленинградскому делу». В десятом классе, когда родители решили, что я должен поступать в московский инъяз, я брал у нее уроки английского и старушка, радуясь собеседнику, рассказывала, как юности училась в Лондоне, дружила с будущей женой У. Черчилля и играла в теннис с членами королевской семьи. Будучи молодым дуралеем, я слушал ее рассказы в пол-уха, напряженно гадая, успеет ли старая смахнуть каплю из под носа или та опять упадет в чашку с чаем.