Хулио Кортасар. Другая сторона вещей
Шрифт:
Кортасар часто вспоминал об этих людях, он говорил, что эта тройная потеря была одним из самых мучительных и горьких моментов его жизни в провинции. Он глубоко переживал случившееся и скорбел о каждом из троих с одинаковой силой, считая, что судьба нанесла ему чрезвычайно жестокий удар. Необходимо отметить, продолжая тему игры случая в жизни Кортасара, что все эти три смерти были в каком-то смысле связаны, имели отношение друг к другу и словно перепутались между собой.
Кортасар был вместе с Пако Ретой, его сестрой, ее мужем и двумя дочерьми в Тукумане, когда пришла весть о кончине Сади Перейры. Получив известие, он сел в самолет (это был его первый перелет на самолете) и полетел в Буэнос-Айрес. О смерти Марискаля ему сообщили несколько дней спустя после его возвращения из незабываемого путешествия в январе-феврале 1941 года, хотя незадолго до того, как он увидел друга в гробу «выжженным страданиями последней ужасной недели его жизни, похожей на кошмарный сон», он виделся с ним, но ничто не предвещало трагической развязки. Рету положили в больницу Рамос Мехия в Буэнос-Айресе как раз на той неделе, когда минула годовщина смерти Марискаля.
Если обстоятельства смерти Марискаля, наступившей скорее всего из-за халатности врачей, побудили писателя с горечью заметить, что «преступная недобросовестность врачей прервала человеческую жизнь в самом расцвете сил, жизнь содержательную и прекрасную», то тем более тяжело ему было наблюдать постепенное угасание Пако Реты, среди близких которого Кортасар чувствовал себя как в родной семье. Разница между этими тремя случаями была лишь в том, что кончина зятя и Марискаля явились для него неожиданностью и он не мог разделить с ними физические и нравственные страдания, вызванные болезнью: о первой он узнал, получив телеграмму, которую послала ему мать на его адрес в Тукумане, улица Коррьентес, 203 (адрес брата Монито); о второй ему стало известно из телефонного разговора с сестрой Альфредо, которая позвонила ему, чтобы сообщить печальную новость, точно так же как в рассказе «Врата неба» Хосе Мария звонит, чтобы сообщить о смерти Селины. В случае с Ретой тревога не отпускала его, отчаяние не давало покоя в часы ночных дежурств и на рассвете занимающегося дня, который он встречал у постели больного, сознание собственного бессилия не покидало при виде того, как жизнь постепенно оставляет человека, с которым тебя более десяти лет связывала близкая дружба и чей организм оказался бессильным бороться с почечной недостаточностью, «сердечными приступами, анемией, высоким содержанием мочевины – с жуткой в конечном итоге клинической картиной», что в результате и привело его к смерти.
Именно кончина Реты приблизила Кортасара к этой извечной тайне: что есть жизнь и что значит конец земного существования для него самого? В его размышлениях той поры, которые мы находим в письмах к мадам Дюпрат, к Мече и к Гальярди, он осмысливает утверждение о том, что человек смертен и рожден для того, чтобы умереть. В этом контексте Кортасар выступает как человек нерелигиозный, отрицающий веру, как отрицал ее Рета. В письме к Дюпрат, которая была истово набожной, он пишет: то, что для нее является переходом в другое состояние, для него – конечный пункт. Вспоминая ночь, когда умер Рета, писатель говорит мадам Дюпрат, что именно в тот момент он понял, что значит умереть, не имея той нравственной опоры, которую дает религиозная вера. Он понял, что такая смерть окончательна, и осмысливает ее в экзистенциалистском ключе: «Умереть физически, биологически; перестать дышать, видеть, слышать».
И еще, в эти часы рядом с постелью умирающего друга он понял и другое: «…что я и так воспринимал – но только на уровне интеллекта через поэзию Рильке – невыразимое одиночество смерти. Ты рядом с человеческим существом, ты касаешься его, помогаешь ему; но ты не можешь не чувствовать, что огромная пропасть лежит между вами; смерть только одна, это всегда личное дело каждого из нас, она невидима, и ее невозможно разделить ни с кем. Ты перед ней одинок, абсолютно одинок, и никого в тот момент нет рядом с тобой; и ничего в тот момент больше не связывает тебя с человеческими существами, с которыми за минуту до того ты был, словно ветви одного и того же дерева».
Среди мыслей о вечном Кортасар делает упор на вещах, которые могут показаться курьезными и о которых мы уже вскользь упоминали: речь идет о его срочном перелете из Тукумана в Буэнос-Айрес на трехмоторном самолете авиакомпании «Панагра», который доставил его в столицу через четыре с половиной часа против сорока восьми часов, которые он проделал на машине в начале своего путешествия некоторое время назад. Это произошло в 1942 году, в разгар Второй мировой войны. Обычные коммерческие перелеты были тогда исключением. Наверное, естественно, что, несмотря на подавленное состояние, вызванное известием о смерти зятя, Кортасар не мог не проникнуться впечатлениями от открывшегося перед ним пейзажа, на который он смотрел с высоты нескольких тысяч метров. «Панорама горных цепей Тукумана, с их острыми вершинами, которые с высоты полета можно было рассмотреть до мельчайших деталей; полет над горным хребтом Салинас-Грандес и горной цепью Кордобы, извивающаяся полоса провинции Парана – все это вызывало во мне ощущение пробуждающихся сил и какого-то вековечного порядка» – так он написал Гальярди и добавил, что хотел бы в самом скором времени повторить свой опыт воздушных перелетов. С другой стороны, парадоксальным является то, что писатель открывается своему другу по поводу воздушного путешествия в терминах, не слишком подходящих для агностика, каким он был по своей природе, но, наоборот, которые скорее можно было бы услышать от человека крайне набожного: «Луис, я не сожалею о том, что родился в этом веке; нам дано увидеть творение Господа под таким углом, о котором человечество до сих пор не могло и помыслить».
Четвертая веха чивилкойского периода, о которой мы говорили как о заметном событии в жизни писателя и которую мы назвали столкновением с властями, вызвала определенные последствия, поскольку именно в результате этого столкновения ему пришлось оставить кафедру, где он преподавал с 1939 года, и уехать из Чивилкоя, скомкав отъезд и ни с кем не попрощавшись (за исключением самых близких друзей, таких как Кокаро и Серпа); Кортасар переезжает в Мендосу, на работу в недавно основанном Национальном университете в Куйо.
В 1942 году Аргентина переживала последствия авторитарной политики правительства, уходящей корнями в первый государственный переворот, произошедший в 1930 году под руководством Хосе Феликса Урибуру, о чем мы уже упоминали в связи с падением демократического правительства Иполито Иригойена. 4 июня 1943 года из-за обычной инертности населения аргентинских городов произошел новый государственный переворот, спровоцированный прогермански настроенными военными (в единое и неделимое ядро этого переворота, состоявшее из генералов Артура Роусона, Педро Пабло Рамиреса и Эдельмиро Фаррелла, входил и генерал Хуан Доминго Перон); некоторые из перечисленных являлись приверженцами ярко выраженной идеологии денежного накопительства в самых вызывающих формах, и именно они свергли правительство Рамона Кастильо. Они развернули свою политику демагогии и популизма, добившись на этом пути больших успехов, в результате чего на выборах 1946 года президентом республики стал Хуан Доминго Перон.
Такова была суть политической ситуации: растущее влияние цензуры, установленной членами правительства (Фаррелл, Рамирес), элементы которой распространились на все области социальной жизни, будь то Буэнос-Айрес или любой провинциальный город. Никто не мог избежать контроля цензуры, и отголоски этого процесса при желании можно увидеть в рассказе Кортасара «Захваченный дом», о котором мы поговорим позднее.
В таком социально-политическом контексте обстоятельства жизни Кортасара в Чивилкое не могли не усложниться уже начиная с зимы 1944 года; к июлю того же года его противостояние властям приняло открытые формы. Речь идет не о его отношениях с коллегами по школе, а об отношении к определенным группам местных националистов, которые не одобряли деятельность Кортасара как преподавателя и даже находили аргументы, чтобы поставить вопрос о том, что они называли социальной ответственностью.
Например, их возмутило, что Кортасар, вместо того чтобы поцеловать перстень епископа провинции Мерседес, пожал ему руку. Другой пример: в середине дня проходили занятия по Священному Писанию, которые он никогда не посещал.
Сам Кортасар говорил об этих происшествиях так: «…меня обвиняют („vox populi" [42] ) в следующих серьезных преступлениях: а) недостаток рвения и любви к правительству; б) коммунизм; в) атеизм». Ему вменяли в вину то, что на его уроках, посвященных происшедшему перевороту, он подавал материал «слишком холодно, с намеренными недомолвками и умолчаниями» (7, 163), а это можно было расценивать как склонность к коммунистической доктрине, поскольку, если человек повинен в пункте а), это означает, что он повинен и в пункте б)». Если добавить к этому, что Кортасар был единственным из преподавательского состава школы, в количестве двадцати пяти человек, кто не поцеловал перстень монсеньора Анунсиадо Серафини, прибывшего с визитом в Чивилкой, то, «если теперь соединить пункты а), б), в), Джон Диллингер рядом со мной просто ангел небесный».
42
Глас народа (лат.).
Последние недели июня (имеются в виду последние недели пребывания в Чивилкое) были неприятными. Ощущение давления росло. Оно не отступало, но только увеличивалось. На самом деле Кортасара беспокоило не столько предполагаемое общественное порицание его позиции, совершенно нелепое, сколько потеря кафедры, поскольку семья целиком и полностью зависела от его помесячного жалованья; беззащитное семейство, как он написал в письме к Мече, «частью по старости, частью по недостатку физического здоровья». Однако судьба, которая, как известно, любит преподносить самые разнообразные сюрпризы, вспугнула готовую разразиться драму, хотя Кортасар, возвратившись 4 июля, в День независимости, в Буэнос-Айрес, в свой дом на улице Генерала Артигаса, номер 3246, «был уверен, что бомба может взорваться в любой момент», и был к этому готов.
Но она не взорвалась. Наоборот. Несмотря на его опасения, весьма обоснованные, ситуация повернулась на сто восемьдесят градусов. Не потому, что в Чивилкое среди определенных общественных слоев наступило раскаяние, а потому, что Кортасар принял предложение преподавать на кафедре недавно образованного Национального университета в Куйо (НУК), в Мендосе. Напомним одно парадоксальное обстоятельство: у Кортасара не было университетского преподавательского диплома. Парадокс становится объяснимым, если упомянуть о личности того, кто предложил ему эту временную должность преподавателя (Гвидо Параньоли, товарищ по факультету философии и литературы, учрежденному Министерством образования, с которым Кортасара связывали дружеские отношения еще в те годы, когда он жил на улице Виамонте, 430) и кто прекрасно знал, что отсутствие у Кортасара официального документа не является – и это совершенно очевидно – доказательством недостаточных знаний в области французского языка и французской литературы.