И обратил свой гнев в книжную пыль...
Шрифт:
Разве я имел к этому отношение? Разве мои родители не были порядочными людьми, за которых я всегда мог поручиться? Какое мне до всего этого дело?
Я всматривался в прошлое. И оттуда навстречу мне раздавались убийственные приказы по уничтожению людей, резкие, как удары хлыста, и они звучали по-немецки. И бездушные приказы о товарных вагонах и селекции человеческой породы тоже отдавались на языке, в среде которого я пытался жить. «Смерть — маэстро из Германии!» [7]
7
Строчка из стихотворения Пауля Делана (1920–1970), давшая название немецкому телевизионному документальному фильму 1990 г.
Мое возвращение на родину, возвращение домой, туда, к чему я принадлежал по рождению, не могло свершиться как формальное вхождение в обыденную жизнь лишь путем успешной реализации только что освоенной профессии. Мне необходимо было справиться с картинами и образами, поселившимися в моей душе. Заново обрести этот язык как свой родной, поскольку именно он позволял мне мыслить пространственно, выражаться глубинно, а не поверхностно прямолинейно, как я это вынужденно делал в Курвальдене по-английски, где преподавание и общение из-за абсолютного большинства ненемецкоязычных студентов проходило на этом «lingua franca» [8] .
8
Язык международного общения (лат.).
Предполагал ли я, что все, что делал, начав осваивать профессию книготорговца, что изучал теоретически и чему учился практически, приведет меня к моей последующей деятельности? Чувствовал ли, что эта тема, которой я так серьезно хотел заняться в Курвальдене, ляжет через несколько лет в фундамент всего того, чем я стану заниматься в будущем: распространение немецкой культуры, литературы и немецкого языка во всем мире во благо примирения мира с этой жесткой страной — Германией — и чопорным немецким менталитетом?
Конечно, ни о чем таком я не думал. Естественно, я проделывал все это, не преследуя определенной цели, а только решая проблему собственного существования и пытаясь ответить на сверлящие душу вопросы. Однако задним числом я знаю, насколько важным оказалось для всей моей дальнейшей деятельности то мое последовательное прохождение темы и мое тогдашнее стремление обрести немецкую идентичность.
Три классика по изучению «психологии масс» (Гюстав ле Бон «Массовое общество и распад культуры»; Хосе Ортега-и-Гасет «Восстание масс»; Дейвид Рисмен «Одинокая толпа») были той платформой, с которой я начал с помощью своего «научного куратора», седого профессора цюрихского университета, нащупывать возможные пути вхождения в многоотраслевую науку психология, чтобы в один прекрасный день осознать, что лишь в области психологии ответа на свои жгучие вопросы мне не найти.
И тогда я ринулся разбираться с тем, что бралось за историческую основу захвата Гитлером власти: я начал с условий Версальского договора и последовавшего за ним роста инфляции и стал нащупывать путь назад — к вине Германии в развязывании Первой мировой войны, а через физически и психически сломленную фигуру Вильгельма II, оказавшего такое пагубное влияние на германскую политику конца девятнадцатого века, еще дальше назад, к Бисмарку, поражению революции 1848 года и к Франкфуртскому национальному собранию, пока наконец не добрался до специфически немецкой фигуры Мартина Лютера, снова поняв, что все равно не найду удовлетворяющего меня ответа на вопрос о корнях немецкой национальной идентичности, в чем крылось главное беспокойство моей жизни: «Как такое стало возможно?» Но тут семестр как раз и закончился.
Окончательного ответа на позорное клеймо «Аушвиц» настойчиво докапывавшийся до сути молодой немец так тогда и не нашел. Но одно стало ясно:
Аушвиц, Треблинка, Бухенвальд и другие места уму непостижимых массовых насилий, совершенных немцами, никогда не могут быть забыты нами и вытеснены из нашей памяти. Мы, немцы, должны обустроить нашу жизнь в тени этой вины, даже если каждый из нас в отдельности и не принимал в том участия и в этом смысле преступником не является. Если я хочу в свете этих преступлений выжить как более или менее здоровая личность, значит, эта рана в моем сердце никогда не должна зарубцеваться и ничто не должно быть забыто! Невзирая на тот факт, что и другие народы совершали чудовищные преступления по отношению к человечеству и все еще продолжают их совершать!
В холокосте виноват весь народ, а не только его отдельные представители власти или правительство. Аушвиц стал возможен из-за беспредела власти, «захват» которой допустил, сделав это возможным, погрязший в аполитизме народ. По своим жизненным нормам и формам их проявления немецкий народ наверняка был сопоставим с любым другим цивилизованным народом, однако именно он стал совращенным народом.
И то, что на пути к этому не оказалось никаких преград, никакого цивилизованного «намордника», потрясло меня. Как и то, что защитный слой между высочайшими культурными достижениями народа и его варварским презрением к жизни других оказался таким тонким, — эта мысль, додуманная до конца, грозила сползанием к сарказму и цинизму. Но я сопротивлялся этому, ставя вопросы и пытаясь найти на них ответы.
Мои личные кризисы, которые я, будучи возмутителем собственного спокойствия, сам вносил в свою жизнь, всегда подстегивали меня к их преодолению — так я поступил и сейчас. Разобравшись с диффузным чувством вины, активизировав и признав ее для себя, я нашел путь, как жить со своей немецкой идентичностью, не бегая с утра до вечера с посыпанной пеплом головой.
В этом мне помогли те научные познания, которые я вынес из интенсивного обучения в Курвальдене. Благодаря им я сделал следующий шаг, чтобы выбраться из собственной изоляции и вернуться назад в свое проблематичное отечество.
Но одновременно с этим мне был брошен там еще и другой вызов, чуть неожиданно круто не изменивший направление выбранного мною жизненного маршрута.
По подсказке американских студентов я открыл для себя в библиотеке колледжа имени Альберта Швейцера двух авторов, которые только через несколько лет проникли в наши широты и стали путеводными звездами студенческой молодежи: Эрих Фромм и Эрик Эриксон.
Я стал читать их. И день за днем внутренне вырастал на несколько сантиметров, начиная глядеть вокруг себя с возрастающим чувством испытываемого освобождения. То, что излагали эти авторы, не было умозрительной абстрактной философией, наоборот, было живой и приложимой к нашей повседневной жизни. А мы были молоды и хотели жить! Мне следовало бы сейчас перечитать эти книги, чтобы я смог сказать, что же в них такого было, что действовало так освобождающе на меня и на души всего нашего разношерстного коллектива. Помню только, что, читая их, я каждый раз ударял кулаком по столу и восклицал: «Да, это так! Долой пережитки прошлого!»
Мы были близки к тому, чтобы там, наверху, в одиноких горах Швейцарии, зажечься, опережая события, от той искры, которая только через несколько лет воспламенит студенческие сердца равнинной Европы. Вообще американские студенты, составлявшие половину от общего числа участников семестра, а нас было 45, внесли в наше маленькое сообщество много свободомыслия и независимости в общение и мышление. Беркли и мощный протест студентов против войны во Вьетнаме, да и «дети цветов» уже проснулись в США, намного раньше, чем в Париже, Франкфурте и Берлине поднялись на баррикады сотни таких, как Даниэль Кон-Бендит, К. Д. Вольфф или Руди Дучке.
Чего же тут удивляться, что и мы в нашей маленькой ячейке начали вести политические дискуссии и в конечном итоге лишили и так весьма либеральное американское руководство колледжа их административных постов, а директора выкинули из окна (не пугайтесь, с первого этажа!) и взяли управление колледжем в свои руки. Не обошлось без жарких многочасовых политических дебатов, зачастую продолжавшихся до самого утра. Маленький колледж среди спокойных швейцарских гор походил на сумасшедший дом, но по сути он стал лабораторией общественных отношений, где мы еще В 1965 году во всех деталях проиграли то, что в других местах вылилось в громкую реальность 1968 года.