ЖАНРЫ

И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата

Сборник статей

Шрифт:

Эротическая линия, намеченная в двух «примирительных» стихотворениях (и заставляющая вспомнить «Порой веселой мая…», «Сватовство» и «Алешу Поповича»), продолжена – с упором на «плотскость» – в трех «романных» пародиях. Первую Толстой выдает за отрывок из Писемского, намекая заголовком – «В тихом омуте черти водятся» – на роман «В водовороте» (Беседа. № i-б)8. Брутально эротический эпизод Толстой сопровождает комментарием: «Верю только тому, что рассказывает Писемский (не верит он изысканным французским романистам, над которыми издевался выше. – А.Н.) <…>. Вот это, по крайней мере, правдоподобно. Менее правдоподобно продолжение» (365). Писемский, по Толстому, верен действительности (пусть грубой), покуда не начинает обличать им же выдуманный немыслимый цинизм развратных персонажей.

Объект второй пародии («Ой ли? Роман в трех частях, пока не оконченный, но выходящий в фельетонах без имени автора») – «Бесы». К маю 1871 года «Русский вестник» (№ 1,2,4) представил публике первую часть этого «романа в трех частях» (авторский подзаголовок). Герой пародии именуется Крестовоздвиженским (ср. этимологию фамилии «Ставрогин»; заменяя «греческую» огласовку фамилии на «поповскую», то есть «нигилистическую», Толстой оспаривает заявленный Достоевским «аристократизм» персонажа; ср. также: «Феодалы и олигархи вскочили с своих мягких кресел, работы Лизере, и тупо смотрели друг на друга»). Имя героя произносится на французский лад – «Вольдемар» (ср. Nicolas в «Бесах). Открывающая пародию фраза «На бледной щеке Крестовоздвиженского звучно раздалась пощечина» (которую герой, как и Ставрогин, игнорирует) не только отсылает к финальной сцене первой части «Бесов», но воспроизводит ее детали; ср.: «мокрый какой-то звук от удара кулаком по лицу», «бледнел как рубашка <.. > бледен он был ужасно». Реплика любовницы Крестовоздвиженского Насти (у Достоевского обе связанные со Ставрогиным девицы чаще называются не полными, а «домашними» именами – Даша, Лиза) «переворачивает» обращение Виргинского к изменившей ему жене; ср.: «До сих пор я вас только уважала, но сегодня начинаю любить» (365) и «Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь уважаю»9. Обращение Крестовоздвиженского к детям Насти («бесенята») отсылает к названию романа Достоевского, а придуманный Толстым заголовок «Ой ли?» (как и в «прообразе», двусложный) указывает на сомнение пародиста как в том, что «роман в трех частях» будет завершен (Толстой мог знать о сложностях в отношениях редакции «Русского вестника» и судорожно работающего Достоевского от адресата письма, Маркевича, тесно связанного с Катковым), так и в адекватности отождествления нигилизма с бесовством.

Пародия пересекается с несколькими текстами Толстого. Особо важен мотив безответной пощечины. Прямо он возникает в отброшенной строфе «Алеши Поповича»: «На мечах они (противопоставленные богатырю теперешние поповичи, вроде Крестовоздвиженского. – А.Н.) не бьются, / Но примают всякий срам / И обидным не считают / Бить друг друга по щекам» (515). Герой четвертой пародии (о ее связи с «Алешей Поповичем» см. ниже) бросает возлюбленную из страха перед дуэлью с ее мужем. В «Церемониале погребения тела в Бозе усопшего поручика и кавалера Фаддея Козьмича П…» (атрибутируемом Толстому) и тесно связанных с ним «<Военных афоризмах Фаддея Козмича Пруткова^ (участие в их написании Толстого бесспорно) возникают все фигуранты скандальной истории отказа сотрудников «Санкт-Петербург-ских новостей» принять вызов В.В. Крестовского, оскорбленного рецензией В.П. Буренина на его роман «Панургово стадо», – находившийся вне Петербурга редактор В.Ф. Корш (которому изначально был послан вызов), секретарь редакции А.А. Суворин, автор рецензии: «Будь в отступлении проворен, / Как пред Крестовским Корш и Суворин. // Суворин и Буренин, хотя и штатские, / Но в литературе те же фурштатские <…>. Не дерись на дуэли, если жизнь дорога / Откажись, как Буренин, и ругай врага <…>. Есть ли на свете что-нибудь горше, / Как быть сотрудником при Корше» («<Военные афоризмы>»)10, «Идут Буренин и Суворин,/ Их плач о покойнике непритворен.// Идет, повеся голову, Корш, / Рыдает и фыркает, как морж» («Церемониал..»,з85)п. Существенно, что третью пародию («художественную критику») Толстой подписывает криптонимом Буренина – Z12.

В диалоге Насти с детьми («Мы будем молиться Кислороду, чтобы Вольдемар сделал нам нового братца!» – «Какая пошлость <.. > порядочные люди не молятся даже и Кислороду» [366]) варьируется тезис «аптекаря, не то патриота» из «Потока-богатыря»: «Что, мол, нету души, а одна только плоть / И что если и впрямь существует Господь, / То он только есть вид кислорода» (175)13.

Тот же «патриот» величает киевского богатыря «феодалом», а его присные «.. Потока с язвительным тоном / Называют остзейским бароном» (i76). В пародии на «Бесов» возникают «феодалы и олигархи», в «художественной критике» читаем: «В жизни, как она сложилась феодальным Западом с его средневековыми понятиями, возникшими после низвержения Ромула Августула Одоакром, мы видим одну возмутительную грязь, служащую тучным удобрением папству и баронству. Грязь эта перешла и к нам с заимствованьем христианства от Востока, который был своего рода Западом» (366–367). Абсурдное отождествление Востока (Византии) с Западом – негатив толстовского мифа о средневековом европейском единстве, в которое входила Киевская Русь, принявшая христианство от Византии до разделения церквей, а государственность – от «варяжского» Запада. Поток, богатырь князя Владимира, – потомок скандинавских воителей (ср. слова Владимира в балладе «Змей Тугарин», 1867: «Я пью за варягов, за дедов лихих, / Кем русская сила подъята, / Кем славен наш Киев, кем грек приутих, / За синее море, которое их, / Шумя принесло от заката» [142]), то есть действительно «остзейский барон» (его предков принесло на Русь море – Варяжское, Балтийское, для немцев – Восточное, Ostsee).

Мысль о единстве средневековой Европы особенно выразительно представлена в балладе «Три побоища», повествующей о конце идеализированного мира. Братоубийственная вражда норманнов и саксов (нападение Гаральда-варяга на саксонца Гаральда и его гибель в битве при Йорке, возмездием за которую становится поход Вильгельма Завоевателя и гибель саксонца Гаральда в битве при Гастингсе) предсказывает противоборство русских князей, которое последует за поражением Изяслава в битве с половцами и приведет к неназванному, но угадываемому читателем татарскому владычеству: «А братья княжие друг друга корят, / И жадные вороны с кровель глядят, / Усобицу близкую чуя…» (152). Вороны те же самые, что пиршествовали в Британии после Йорка («И сел я варягу Гар ал ьду на шлем, / И выклевал грозные очи!») и после Гастингса («Недвижные были черты хороши, / Нахмурены гордые брови, / Любуясь на них, я до жадной души / Напился Гаральдовой крови» [150]). Рушится «семейная» общность, что подчеркнуто одновременными вещими снами жены Изяслава (сватьи Гаральда-варяга) и их невестки (дочери Гаральда-саксонца), в обоих появляются не только вороны, но и страшная «бабища» (147,148), радующаяся грядущим смертям. «Бабища злая» неявно ассоциируется с Азией (татарщиной), поражение Изяславу наносят пришедшие с востока половцы. Толстой многократно и настойчиво выстраивал ряд «усобицы – татарское иго – московский деспотизм – современное нестроение», наиболее отчетливо (с называнием всех исторических звеньев) он явлен в «Чужом горе» («И едут они на коне вчетвером, / И ломится конская сила» [136]; едут сегодняшний богатырь и три «прошедших горя»).

В «Песне о походе Владимира на Корсунь» (1869) авторская ирония направлена как на дикого язычника, хвалящегося своим могуществом (Владимир до крещения; «норманнство» Владимира и его дружины означено строкой «Плывут к Херсонесу варяги» [153]), так и на слабосильную империю, властители которой безропотно отдают Владимиру сестру и не могут без помощи киевского князя справиться с «мятежником и вором» Фокой (156). Однако, приняв крещение, Владимир преображается, его «новая держава» (160) становится наследницей Византии, которая теперь предстает вместилищем единых истины и красоты (драгоценные дары корсунцев, «священства и дьяконства хор», оглашающий «днепровский простор / Уставным демественным ладом» [158–159]). Характеризующий Византию в «Против течения» эпитет «расслабленная» (108) относится не к империи вообще, а к печальному (и преодоленному) периоду ее истории (временное торжество иконоборцев). В этой связи «греческий» финал «Потока-богатыря» (снятый при публикации в «Русском вестнике» и в готовившемся Толстым, но вышедшем уже посмертно «Полном собрании стихотворений» 1876 года) не противоречит его «варяжскому» пафосу. «Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град, / Что лежит на пути ко Царьграду! / Зачинали мы песню на старый на лад, / Так уж кончим по старому ладу! / Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град! / Во тебе ли Поток пробудиться не рад! / Али, почвы уж новые ради, / Пробудиться ему во Царьграде?» (514). Отдавая себе отчет в распространенности «царьградских мечтаний», все же напомним о текстах, привлекающих пристальное внимание А.Л. Осповата: «Вставай же, Русь! Уж близок час! / Вставай Христовой службы ради! / Уж не пора ль, перекрестясь, / Ударить в колокол в Царьграде» (заметим мотив пробуждения от сна и повторенную Толстым рифму) и «Тогда лишь в полном торжестве / В славянской мировой громаде / Строй вожделенный водворится, / Как с Русью Польша помирится, – / А помирятся ж эти две / Не в Петербурге, не в Москве, а в Киеве и в Цареграде»14. Поток пробуждается в первый раз «на Москве на реке», а затем «на другой на реке», то есть Неве (173,174). Сюжет примирения с западными славянами возникает у Толстого уже в раннем – конец 1840-х – стихотворении «Колокольчики мои», где, впрочем, «светлый град / Со кремлем престольным», куда прибывает «с запада посольство», «чающее господина» в «хозяине», на челе которого «горит / Шапка Мономаха» (56,57), не Киев (в котором кремля нет), а скорее всего Москва15.

Другой центральный мотив «художественной критики» корреспондирует с «Порой веселой мая…». За утилитаризмом автора заметки о мраморной статуе «честного бедняка» стоит отрицание красоты как таковой. «Да, да, господа олигархи, вам не по вкусу эта статуя? Вы хотели бы голого Антиноя и сладострастную Афродиту? Вы в статуе ищете красоту линий, чтобы услаждать ею какую-то эстетическую потребность? Но прошло время для художества тешить вашу праздную жажду изящного! Нет, господа! Не отвращайте взоров от действительности, пусть она колет вам глаза! <.. > Обратите внимание и на кучу сора (ср. «гоголевский» мотив хлама в «Отрывке». – А.Н.). Как переданы резцом эти арбузные корки, эти яичные скорлупы, эти грязные тряпки! да, повторяю, грязные (курсив Толстого. – А.Н.), ибо художник не побоялся изваять и самую грязь, и этим показал, что он именно художник» (366). В «Порой веселой мая…» жених объясняет: «Есть много места, лада, / Но наш приют тенистый / Затем изгадить надо, / Что в нем свежо и чисто!», нигилисты «Весь мир желают сгладить / И тем внести равенство, / Что всё хотят загадить / Для общего блаженства» (182–183).

Как было давно отмечено, монолог жениха восходит к предисловию Гейне к французскому изданию «Лютеции» (1855)16. Близко следуя этому тексту, Толстой затем вступает с ним в полемику. Гейне, описав будущее торжество коммунистов, подразумевающее упразднение бесполезной красоты вообще и его поэзии в частности, признает правоту «мрачных иконоборцев»: «Да будет он разрушен, этот старый мир, где невинность погибала, где процветал эгоизм, где человек эксплуатировал человека! Да будут разрушены до основания эти дряхлые мавзолеи, где царили обман и несправедливость! И да будет благословен тот бакалейный торговец, что станет некогда изготовлять пакетики из моих стихотворений и всыпать в них кофе и табак для бедных старушек, которым в нашем теперешнем мире несправедливости, может быть, приходилось отказывать себе в подобных удовольствиях..»17 Ложность подобных – «филантропических» – оправданий «разрушения эстетики» высмеяна Толстым в «художественной критике», автор которой, имитируя доказательное рассуждение, грешит против элементарной логики, подмененной риторическим напором («Он повязал лицо – значит, у него болят зубы. Отчего болят? От недостатка дров и сухой квартиры. Какой урок аристократам!» [366]). Невольное саморазоблачение борцов с красотой в пародии дополняет балладу, где мотив якобы «благих намерений» опущен, а теория и практика нигилистов выводится из их инфантилизма («Но кто же люди эти, – / Воскликнула невеста, – / Хотящие, как дети, / Чужое гадить место» [182])18 и/или тщеславия («Чтоб русская держава / Спаслась от их затеи, / Повесить Станислава / Всем вожакам на шеи» [184]).

Присущее автору «художественной критики» небрежение логикой позволяет ему использовать понятие «грязь» в разных смыслах. Он хвалит скульптора за мастерское воспроизведение грязи, но порицает «возмутительную грязь, служащую тучным удобрением папству и баронству» (367). Хотя смесь утилитаризма, требований «реализма» и социального критицизма присуща всей левой публицистике 1860-х годов, играя со словом «грязь», Толстой указывает на базовый «нигилистический» текст, роман Чернышевского «Что делать?». Во «Втором сне Веры Павловны» проводится противопоставление «грязи реальной» («все элементы, из которых она состоит, сами по себе здоровы») и «грязи фантастической» («элементы этой грязи находятся в нездоровом состоянии», что обусловлено отсутствием движения; оздоровить эту грязь можно только насильственно, с помощью «дренажа»)19. «Грязь реальная» олицетворяет людей трудящихся, чьи дурные действия и свойства простительны, ибо обусловлены необходимостью добывать пропитание (если не они, то их дети станут «новыми людьми»), «грязь фантастическая» – паразитов, подлежащих упразднению. Эта-то «грязь», согласно Z, и перешла к нам с Востока (Запада). То, что Толстой метит в автора «Что делать?», подтверждается соседним пассажем: «Вот откуда арбузные корки. Они очевидно выброшены на улицу из изящной гостиной презренного богача. Народ арбузов не ест, разве только в Саратове…» (367; Саратов – родина Чернышевского). Ср. правило Рахметова: «То, что ест, хотя по временам, простой народ, и я смогу есть при случае. Того, что никогда недоступно простым людям, и я не должен есть! <.. > Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосы; апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции – видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест»20.

«Грязь» (по Чернышевскому) пародии дублирует «почву» в «Потоке-богатыре», где слово это включено в нигилистический лексикон («Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс/ И что кто-то заеден средою» [i76]), а в отброшенных строфах становится объектом рефлексии: «Я от „почвы“ совсем в восхищенье. / Нет сомненья, что порет аптекарский рой / Вообще чепуху, – но бывают порой /Ив навозе жемчужные зерна, / „Почва“ ж гадит нам – это бесспорно. // Не довольно, во-первых, она горяча; / Во-вторых, не довольно кремниста; / Поискать бы другой, чтоб уж горе с плеча!..» (514). «Почва» должна перестать быть «грязью» (рискованной лексики Толстой избегает, но слова «навоз» и «гадит» достаточно красноречивы). Необходимо избавиться от грязи (груза) многовекового прошлого (ср. «горе с плеча» и балладу «Чужое горе») и возвратиться к истинной «почве», то есть к христианской империи, какой мыслится Киевская Русь, – в жизни и к «былинному тону» – в тексте.

Последний важный сюжет третьей пародии – назначение искусства. Восклицания Z – «Что есть цель художества? Цель его – это служить общему делу…» (366; ср. в «Потоке-богатыре»: «Все об общем каком-то о деле кричат» [176]) – дублируют иронический финал «Порой веселой мая…»: «Хочу, чтоб в песнопенье / Всегда сквозило дело» (185). Позволив себе тенденциозность, Толстой словно бы изменяет искусству, принимает методы противника. Сам он, однако, думал на сей счет иначе. «Вывернутая» действительность (которой принадлежат нигилисты) может быть запечатлена только «вывернутой» (пародийной, игровой) поэзией. Романы Писемского и Достоевского не удовлетворяют Толстого потому, что они слишком серьезны, а такой подход (экспрессивное обличение или демонизация) не адекватен комическому (хоть и зловредному) объекту. Согласно Толстому, Писемский и Достоевский невольно «поднимают» нигилистов, в то время как сам Толстой изображает их такими, каковы они есть, т. е. смешными. Толстой полагает, что он верен действительности, а потому его поэзия всегда свободна, а не тенденциозна (что и подчеркнуто ироническим заголовком «Баллада с тенденцией» в первопубликации «Порой веселой мая…»).

Поделиться с друзьями: