Иерарх. Повествование о Николае, архиепископе Мирликийском
Шрифт:
Распаренные, отмытые бобовой мукой, обихоженные бронзовыми скребками и натертые оливковым маслом, купцы вернулись к разговору, едва их оставил назойливый цирюльник со своей пустой болтовней и навязчивыми услугами. Дело Зенона было и вправду плохо: уплатить он должен был до исхода третьего дня, отсрочки не предвиделось. Узнав, что речь идет о тысяче ауреусов, Феофан поник головой: такой суммы у него вне торгового оборота не было.
– И рад бы я тебе, друг, услужить, но… Таких денег я тебе дать просто не могу, но не потому, что не хочу, но просто потому, что не имею. Половина – это все, на что я в силах. Кто бы мог дать еще столько же – не представляю.
– Никто и не даст. Особенно мне. Побоятся, что убегу с деньгами. У нас любят довести человека до крайности, а потом переживать, как бы он с отчаяния не нанес бы им вреда.
– Подожди. Давай исходить из того, что половина у тебя есть. Я тебя торопить с отдачей не буду. А дальше с этими деньгами уже можно поговорить с самим Нимфаном.
– То есть? – оживился Зенон.
– То есть уговорить его под взнос этих пятисот ауреусов погасить твой долг Зосиме и сделать заимодавцем его, Нимфана. Он возьмет большой процент, но не будет торопить со сроком; так ты избавишься от угрозы со стороны Зосимы, и через какое-то время все исправишь. Я, со своей стороны, не только дам тебе золотые безвозмездно, но и помогу оправиться. У меня у самого дела далеко не блестящи, и я ищу какое-нибудь предприятие, чтобы их поправить. Найду – возьму и тебя с собой.
– Да пошлют боги тебе, Феофан, всякого блага. Без твоих денег Нимфан со мной и разговаривать бы не стал! Ты пойдешь со мной к нему?
– Ты не хочешь идти один?
– Честно говоря – нет.
– Хорошо. Приходи ко мне домой сегодня вечером, пойдем к Нимфану… А я еще должен зайти к брату, в церковь.
Зенон недоверчиво посмотрел на Феофана, хотел что-то сказать, но затем передумал и только вздохнул.
Феофан горько усмехнулся;
– Я все понял, друг. Но это моя вера.
– Вера-то верой… А я вот в губернаторской канцелярии ненароком услыхал… Будто император начал чистку в армии…
– Который император-то?
– Да, никак не могу привыкнуть, что их у нас теперь два. Диоклетиан, кто ж еще. Второй при нем в младших ходит, словно собачка при хозяине… Так вот, вроде бы как он за армию взялся…
– Причина все та же?
– Да, хотя обоснование новое. Армия должна быть благонадежная, а непризнание божественности императоров… Но прошу, хватит – не в этом месте об этом говорить. Я тебе сказал, откуда ветер дует, так что все может быть, так и понимай.
– Хорошо. Я и брату скажу.
– Скажи, скажи…
Брат Феофила, епископ патарский Николай, жил при городской церкви, отстроенной не столь давно, лет двенадцать назад, над гробницей епископа Мефодия, обезглавленного во время последних гонений, при императоре Аврелиане, пытавшемся насадить в Империи культ солнца и про которого его легионеры распевали жутковатую песню: «Столько и вина не выпить, сколько крови выпил он». Наступившее вслед за убийством сокрушителя Пальмиры успокоение позволило патарским христианам возвести над останками епископа-мученика небольшую каменную церковь, и гробница Мефодия служила престолом, на котором служил теперь преемник священномученика – Николай. В самом городе, конечно, возвести храм не позволили, поэтому патарские христиане отстроились за воротами, в некрополе – говоря проще, на кладбище. Туда и направился Феофан, все обговорив с Зеноном. Он свернул на другую дорогу, параллельную главной, мраморной, и направился к выходу из города; прошел мимо гробницы Маркианы, женщины выдающейся, удостоенной погребения в самом городе; миновал итинерариум – интересный монумент императору Клавдию, бывший не без пользы и для народа. Наверху, на высоте 13 метров, стояла бронзовая статуя Клавдия верхом на коне, а сам монумент был выложен из 59 каменных блоков, из которых 52 были испещрены надписями, а немногочисленные оставшиеся еще пребывали пустыми; спереди итинерариума шла верноподданническая надпись, посвященная «божественному» Клавдию, на двух боковых сторонах имелся список римских военных дорог в Ликии, содержащий сведения по их направлению и длине. Построен итинерариум был первым римским губернатором Ликии Квинтом Веранием по указу все того же Клавдия, которого ликийцы по-прежнему, спустя полтора столетия после его кончины, недолюбливали за присоединение их родной Ликии к соседней Памфилии, и – из тех, что пообразованней – в глубине души полностью соглашались с Сенекой, отобразившим апофеоз почившего императора как «отыквление». В тени итинерариума сладко дремал то ли какой-то притомившийся путник, посчитавший слишком дорогой цену, которую с него запросили за пребывание в близрасположенной гостинице, то ли гостиничный сторож; прошел купец и уже упоминавшиеся ранее бани «Финики», из дверей которых вывалилась шумная и слегка нетрезвая компания. «Чужеземцы», – отметил про себя грек Феофан; эллины никогда не стали бы употреблять неразбавленное вино, да еще и недостойно вести себя в общественном месте. Впрочем, рядом было еще шумнее: двое городских стражников пытались вытолкнуть за ворота пятерых нищих, обосновавшихся у бань. Из колоннад общественных туалетов при воротах доносилось какое-то горячее обсуждение – поскольку это заведение в древние времена было точно таким же местом проведения досуга докучливых горожан, как и театр, и бани – своеобразным клубом по политическим и коммерческим интересам, и каждый желающий, если только это был не раб и не женщина, мог в любой момент присоединиться к обсуждению вне зависимости от нужд организма.
Сами ворота, возведенные в 100 г. н.э., тоже были своего рода достопримечательностью. Надпись на них гласила, что соорудил их в память своей победы римский губернатор Ликии Требоний Прокул Меттий – и это все еще было бы ничего, если бы не его последнее имя – а поскольку он звался еще и Модест, что в переводе означало «скромный», этот двусмысленный монумент вызывал у мудрых греков саркастические улыбки и намеки относительно великой скромности своих римских владык. Ворота представляли из себя тройную триумфальную арку, вытянутую вширь и укороченную сверху немного больше, чем это требовалось, при этом средний проем, для конницы, был ненамного шире и выше, чем аналогичные боковые проемы для пехоты. Сложены ворота были из больших каменных блоков какого-то неопределенного желтовато-розоватого, или скорее даже кремового цвета. Все входы были, как водится, аркообразны; прямо над центральным располагалось квадратное окно. Еще два подобных окна, только уже прямоугольных и сильно вытянутых вниз, располагались по уровню чуть ниже центрального квадратного, наверху между входами, но были впоследствии заложены; верхушку ворот венчал каменный пояс с незатейливым узором – чередующимися с гладкими поверхностями группами из трех каменных полос, при этом гладкий сегмент был шире этих полос в два раза. Сверху на путников сурово взирал сам Меттий Модест в виде бюста, а также его многочисленная родня, увековеченная аналогичным образом. Чтобы этот выдающийся памятник римской скромности приносил еще хоть какую-либо пользу, кроме назидательной, он был включен в систему акведуков, что поставляли в город чистейшую и вкусную пресную воду с Таврских гор. Тут же, за воротами, начинался некрополь; в десятке-другом метров от них стоял ликийский саркофаг, который нельзя спутать ни с каким-либо еще сооружением в мире. Вся жизнь ликийца связана с морем – как же не может быть связано с ним его посмертное бытие? На высоком постаменте находился сам саркофаг, форма которого напоминала перевернутую вверх килем лодку, у которой обрублены корма и нос: покойный отправился в вечное плавание. Вся Ликия до сих пор покрыта этими перевернутыми каменными лодками. Захоронение римлянина выглядит иначе: этот предпочитает вести посмертное существование в прямоугольном домике с коринфскими колоннами, под сводом которого и хранится его саркофаг, украшенный скорбными масками, траурными гирляндами и плачущими гениями с потушенными факелами жизни. Хозяин на своем каменном гробу изображен с женой; это ничего, что она еще жива, рано или поздно, ее положат вместе с супругом. В фамильном склепе хватит места и прочим родственникам, но только в виде урн с пеплом: мавзолей не коммуналка! Отъявленных единоличников среди покойных немного, хотя встречаются и такие. У них их прямоугольники поскромнее, «одноместные». Другой тип захоронений не походил ни на один из предыдущих: это были небольшие – диаметром около трех метров – курганы, обложенные большими камнями по окружности, создававшими своего рода правильную круглую стену со входом, и имевшие покатую крышу или даже скорее купол, временами пораставший травой. Этот тип захоронения назывался Тимулус.
А если говорить в целом, слово «некрополь» недаром переводится, как город мертвых. Пройдешь по нему – и прочтешь, как звали усопших, чем они занимались, даже какого нрава были – кто-то молил о милости подземных богов, кто-то наставлял живых, а один бодрый ветеран какого-то легиона хвалился тем, что всю жизнь пил в меру и завещал пить тем, кто остался жив. Вот в этаком некрополе неподалеку от крематория и находилась христианская церковь. Храм был небольшой, в форме вытянутого четвероугольника, с одной полукруглой апсидой с восточной части. Домик епископа был пристроен к церкви, и Феофан издали увидел сидевшего у своего дома брата; Николай вытянул больную ногу и что-то чинил. Наконец, шум шагов отвлек его от дела, и он, прищурившись, посмотрел на гостя; узнав, отложил работу и встал, опершись на скамью.
– Да сидел бы ты, брат!– укоризненно сказал купец, и братья обнялись.
– Благослови тебя Бог, брат, – преподал епископ благословение. Братья были разного возраста – Николай был младше лет на восемь – но сильно похожи друг на друга: оба высокие, статные; только Феофан был более загорелым и пошире в груди, да в его черной бороде уже пробивалась седина.
– Присядем, – сразу же предложил Феофан, заботясь о больной ноге брата.
Братья сели.
– Смотрю, распогоживается, не так ли?
– Верно, – усмехнулся Феофан, – Сколь лет в море не ходишь, а глаз все наметанный. Да, день – другой – и в путь.
– В Александрию?
– Да, туда. Зачем зашел – сам знаешь. Все под Богом ходим… Если что – позаботься о моем сыне.
– Эти слова излишни; да он ведь сейчас здесь, тезка мой, готовится к вечерне…
– Да, больше-то ему быть негде… Но дело мое иное: Зенон попал в беду, Зосима грозит ему и его семье рабством… Поэтому я отдаю ему мои сбережения – пятьсот золотых. И, повторяю – если что, тебе с него эти деньги и получить для племянника. Нескоро, ибо это только часть долга Зенона, просто под эти деньги Нимфан даст ему больше.
– Вы связались с этим людоедом?
– Пока нет, но это единственный выход. Вот теперь и сам посуди, скоро ли Зенон оправится. Тысячу отдать Зосиме, да еще занять на дело, да проценты Нимфану…
– Ты хоть с него лихвы не бери. Он хоть и язычник, а человек хороший.
– Брат, ты так говоришь, словно меня не знаешь… Какие там с него проценты… Но ты согласен, что я оформлю документы на тебя?
– Да, пусть будет так.
– Вот и хорошо. И еще есть у меня к тебе слово… и дай Бог, чтоб оно так и осталось только словом и не переросло в нечто большее, – и Феофан пересказал брату слухи о чистке в императорской армии.
– Этого следовало ожидать от Диоклетиана. Он первый, кто всерьез занялся укреплением и защитой границ за последнее время, но при этом он полагает, очевидно, что христиане – потенциальные изменники только оттого, что не могут почитать божественность цезарей… Как он может доверять воинам, над которыми он не властен полностью и которые, следовательно, не смогут привести в исполнение все его начинания? А волнения в Египте и Сарматии, как кажется, только подстегнули ход его мысли.
– Разве армия станет лучше или хуже в зависимости от того, есть ли в ней христиане или нет?