Иерусалим правит
Шрифт:
Бумажные змеи поднимаются с гор, с Totenbergen [524] , и красная пыль забивает мне горло. Ты должен уйти отсюда, Максим, сказала она. Люди здесь не sympatica [525] . Я думаю, Бродманн приехал в Луксор. Кажется, я видел его под большими часами на железнодорожной станции. Он сказал, что он англичанин и его фамилия Пенни, но я угадал, что это Бродманн. Я был одержим Колей. Я все еще искал его. Эль-Хабашия дала мне какую-то пижаму. «Несколько полосок для тебя», — сказала она. Полосы были черными и белыми. Я видел Бродманна в Заксенхаузене. Я признал его и закричал. Он ответил, нерешительно подняв руку. Каким превосходным актером был этот монстр! Binit an-san! [526] Но должен ли я винить его? Нынешний век требует, чтобы мы разыгрывали шарады; он устанавливает роли, которые мы исполняем. Но это только игра, говорю я ей. Это на самом деле не мы. От пижамы у меня двоится в глазах.
524
Горы смерти (нем.).
525
Приятные (искаж. ит.).
526
Творение человеческое (араб.).
Полосы тянутся передо мной, кружатся, сходятся и расходятся, словно детали какой-то огромной духовной карты.
Я не стал музельманом. Negra у bianco, noire et blanc [527] . Я потерял тебя в пустыне, Эсме. Какой зверь забрал тебя? Миссис Корнелиус говорит, что Эсме, несомненно, выкрутилась из положения.
— Некоторое время ей везло, Иван. Она никогда не имела таланта. Однако и я тоже, если уж тшестно.
Я сказал миссис Корнелиус, что она была великой актрисой.
527
Черное и белое (искаж. исп., фр.).
— Ваш талант сохранен для потомства.
Это ее позабавило.
— Тшего? В какой-то древней закрытой киношке где-нибудь около Дарджилинга? Брось ты это, Иван! Я такие штуки не называю бессмертием. Я унесу свою удатшу в небеса. — Она была слишком тактична и избегала упоминаний о нашем египетском приключении.
Моя подруга на словах исповедовала своего рода примитивный пантеизм, но в глубине души была христианкой. В 1969-м, движимая, без сомнения, сильнейшим благочестием, которое она изо всех сил пыталась скрыть, миссис Корнелиус заняла место смотрительницы в церкви Святого Андрея, за углом. Но она решила, что уборка по понедельникам — это уж слишком.
— Церковные скамьи! Странно, что не церковный стул. Некоторые из тамошних святош, наверно, никогда задницы не подтирают!
Что они со мной вытворяют своими инструментами? Эти шипы! Эти пирамиды! Мои полосы! Золотой корабль приплывает ко мне по небу цвета синего серебра. Завтра Ястреб взлетит, говорю я ей. О, этот грязный поток поглощает меня. Черное солнце согревает меня. Лишенный сна, я почти всегда мечтаю. Я мечтаю о будущем. Они бы убили тебя, Рози. Ты слишком умна для них. Мистер Микс всегда настаивал, что ты была слишком хороша даже для меня. Но ты говорила, что я оказался лучше Франко, хотя ты никогда не тратила на него много времени. Так же происходило и с Муссолини. А о Гитлере ты хранила молчание. Ты хотела переспать со всеми диктаторами в Европе, но не знала точно, трахалась ли со Сталиным или только с его двойником. «Они всегда так увлечены деталями». А ты была увлечена их властью. Ты изучала их, как другие изучают вулканы, — двигаясь по самому краю, пока не обнаружишь источник разрушений. Ты переспала с Франко по ошибке. Тогда он был только полковником в маленьком гарнизоне. Мы летали вместе, Рози.
Я исполнял сцену изнасилования. Я устал, сказал я. Мне требовалось больше кокаина. Это мне не на пользу, ответила она. Раздвиньте еврейчику ноги. И она опустилась, как теплое одеяло плоти, окутав мое тело. Только потом началась сильная боль и ужасный запах. Я вспоминаю, как она хихикала, точно школьница, при моих попытках освободиться. Вот! Ты совсем не устал, сказала она.
Секхет приходит с ножом в руке, ибо она — Око Ра и ее цель в том, чтобы уничтожить человечество. Ты предала меня, Эсме. Ты отдала мою маленькую девочку. Я что-то утратил в том штетле. Я все еще не знаю, что это было. Bedauernswerte arme Teufel, diese Jude. Ich fing an zu fr"osteln. Meine Selbstkontrolle liess nach. Ich brachte Kokain. Ich k"ampfe unter uberhaupt keiner Fahne! Ich stehe f"ur mich allein ein. Я пережил нечто подобное в Праге. Кому нужно такое милосердие? H"oher und h"oher stieg ich uber der Schlucht, bis ich ganz Kiew unter mirsehen k"onnte, dahinter den Dnjepr, der sich der Steppe entgegenwand und auf seinem Weg zum Ocean den Saporoschijischen F"allen entgegenstr"omte. Ich k"onnte W"alder, D"orfer und Berge sehen. Und als ich wieder nach unten sank, sah ich Esm'e, rot und weiss, die mich… [528] Я полетел, Эсме. Над Бабьим Яром. Я любил тебя. Ты была моей дочерью, моей подругой, моей женой. Ты была моим детством и моей надеждой.
528
Жалкий бедняга, этот еврей. Я начал замерзать. Я терял самообладание. Я принес кокаин. У меня нет флагов! Я сам по себе. <…> Я поднимался выше и выше над ущельем, пока не смог разглядеть весь Киев, увидеть, как Днепр течет по степным просторам, мчится к запорожским быстринам, приближаясь к океану. Я мог разглядеть леса, деревни и холмы. И, планируя вниз, я увидел Эсме в красно-белом наряде… (нем.)
Я исполнял сцену изнасилования. Он показал мне, как заставить ее кричать, чтобы на пленке все выглядело так, будто она вне себя от страсти, после чего меня подвергли тем же унижениям, пока снимали второй ролик. Человек никогда не должен испытывать такого. Он сделал меня и евреем, и женщиной. Всякий раз, когда мог, я напоминал себе, вопреки всем пыткам и страданиям, что я ими не являюсь. Я не еврей и не женщина, я — настоящий казак, повелитель земли. Я — Киев. Я — стук копыт конницы, мчащейся по Подолу. Я — сила, я — повелитель собственной судьбы. Я — ученый и инженер. Я мог управлять миром, и я мог освободить мир! Я — еврей, сказал я. Да, я — мерзкий еврейчик; но, когда губы произносили эти слова, сердце говорило: «Казак», — душа говорила: «Инженер».
В тех местах были и шутки, даже среди палачей и жертв. Все мы находили развлечение в невинных проделках, пытаясь остаться в живых. Мы соглашались участвовать в пугающих экспериментах с человеческой жестокостью не потому, что несли в себе зло, но потому, что это было единственное развлечение, которое оставалось нам доступно. Чтобы уменьшить страх, мы шутили друг с другом о нашей неизбежной смерти и расчленении. Мы делились ужасом ради него самого. Но я не думаю, что многие из нас были виноваты. Мы нуждались не в смерти, а в надежде и жизни. Мы отдали власть людям, которые недвусмысленно обещали нам все это. Если мы и дивились их обещаниям, то под сомнение их не ставили и не испытывали ни великих страстей, ни подозрений. Мы отдали им то, что ценили превыше всего, мы отдали все лучшее и доброе. Они ведь не собирали какую-то подержанную одежду. Они хотели получить все, чем мы обладали, чтобы доказать, будто это ничего не стоит. Они были такими жадными, эти немногие. А ведь великие империи опираются не на жадность, говорил я. Они опираются на потребности, развиваются постепенно и согласно исторической необходимости. Люди, которые пытаются смастерить империю за несколько лет, всегда терпят неудачу. Они всегда умирают, отвергнутые собственными странами. Процветание великих империй зависит не от войн, а от промышленности, торговли и любознательности. Просвещение — вот признак таких империй. Какие бы проявления неравенства там ни обнаруживались — в конечном счете они воплощают идею равенства, стабильной демократии. Таким старомодным империалистом был капитан Квелч. Мы встретились снова на острове Мэн в 1940-м. Он много пережил и сменил имя. Первые слова, которые он мне сказал, были такими: «Привет, старик. Как твоя сексуальная жизнь?» Он кричал и обнимал меня, его лицо выражало удовольствие. Думаю, и Сережа тоже был там… Но иногда я путал лагеря.
Больше всего меня раздражает в евреях их вульгарность. Забавно, но этот шумный, резкий, неугомонный, несдержанный народ перевозбуждается еще сильнее, если требуется преклонить колени и остудить головы. Они просто сходят с ума, когда начинают волноваться из-за разных ограничений. Это объясняет, к примеру, излияния Маркса и Фрейда. Если бы их оставили в покое, как я говорил Гитлеру, они бы просто ссорились друг с другом и не представляли бы угрозы ни для кого. Изоляция казалась мне наилучшей стратегией. Гитлер назвал меня любителем евреев. Я думал, он шутил. Через два дня меня тихо арестовали. Сам Геринг признал, что это была ошибка. Позднее технические навыки, мой природный оптимизм и удача принесли мне свободу. Не все умерли в тех лагерях!
Я познал страсть и радость, познал любовь мужчин и женщин. Я добился некоторого успеха, и я видел большой мир. Я познал все это снова, с 1926 года. Так разве мой выбор — не лучший выбор? Я жив, nicht wahr [529] ?
Мой повелитель говорила, что англичане зовут ее извращенцем. Знал ли я такое слово? Да, знал. Она спросила: а извращенец — это хуже еврея? Нет, повелитель, ответил я, еврей хуже извращенца. А еврей и вправду хуже черномазого? Да, повелитель, еврей хуже черномазого. Это была одна из наших шуток. «А что ты такое?» — спросила она. Я хуже еврея, сказал я. «Неважно, — ее слова ласкали мне слух, — я все еще люблю тебя». Тогда мы рассмеялись вместе. «Назови меня мамой, — велела эль-Хабашия, потянувшись за одним из своих инструментов, — назови меня мамой, грязный, сладкий маленький еврейчик». Мама! Мама! Я был евреем, а Эсме была шлюхой. «Она все еще принадлежит тебе, — улыбается эль-Хабашия. — Она все еще твоя». Я надеюсь, что так, говорю я. «О да, она еще твоя. Что же, если захочешь, ты сумеешь продать ее бедави и стать очень богатым. Ты можешь сделать это, когда пожелаешь». Эсме улыбнулась ей. Мы вдвоем улыбнулись. Мы все улыбнулись. Она была моей сестрой, моей розой; но ее невинность исчезла. О, Эсме, как бы я хотел, чтобы ты не предавала меня. Я делал для тебя все. Я поехал бы туда, куда ты хотела. Я превратил бы тебя в свою королеву. Но, возможно, тебя следует винить не более, чем меня самого. У всех нас случаются минуты слабости. Моя любовь к тебе осталась прежней. У меня не было иного выбора. Я думал, что смогу освободить нас обоих. Мой повелитель говорит, что она должна стоить, ну, по крайней мере, столько, сколько стоили наши наркотики. Ты можешь продать ее. Тогда я заплачу за тебя. И мы будем в расчете. Прекрасные губы моего повелителя ободряют. Возможно, я смогу связаться с полицией в Луксоре? Меня не волнует, что с нами будет, — лишь бы освободиться от эль-Хабашии. Я делаю все, что в моих силах, для нас обоих. Я соглашаюсь продать ее эль-Хабашии. Она теперь принадлежит вам, говорю я. Я смотрю, как она ставит печать жизни на внутреннюю сторону бедра Эсме, клеймит ее знаком скарабея. У всех, кто принадлежит мне, есть такой, говорит она.
529
Не так ли (нем.).
Я уплатил долг. Теперь позвольте мне уехать в Каир.
Нет, возражает она, мы отправимся в Асуан. У меня большой дом и красивый сад. Я — почтенная египетская вдова. Все меня знают. Если ты будешь хорошо себя вести, возможно, я скажу им, что ты — мой приемный сын.
Я свободен от долгов. Позвольте мне уйти! Пожалуйста, повелитель, позвольте мне уйти. Но ты еще не свободен от долгов, говорит она. Ты остаешься моей собственностью, пока не возместишь расходы на проживание, на наркотики и так далее. Полагаю, я продолжу быть щедрой по части неоплаченных счетов, по крайней мере до тех пор, пока ты на моем попечении.
Я не думал, что мое отчаяние может стать еще сильнее. Мы сели в лодку, которая плыла к Асуану. Сэр Рэнальф оставался на борту, но Квелча с нами больше не было. Сэра Рэнальфа это очень раздражало; несомненно, он скучал по цивилизованному обществу, ведь ему больше не позволяли общаться со мной, за исключением тех случаев, когда работала камера. Во время путешествия мы втроем находились в смотровой комнате и без конца глядели, как я играл сцену изнасилования. На следующую ночь остались только я и эль-Хабашия. Через некоторое время я осмелился спросить, где Эсме. Эль-Хабашия отреагировала буднично. Ее «продали», сказала она. Кто-то далеко на востоке, несомненно, заплатит за нее немалые деньги. Потом повелитель воспользовался моим ртом, а черно-белая сцена изнасилования светилась над нами мрачным адским огнем.