Иерусалим правит
Шрифт:
— Я сомневаюсь, что ты когда-нибудь поймешь степень или природу ее страдания. Я готов предположить, что, возможно, она просто не осмеливается признавать, до чего невыносимы сейчас ее мучения.
Я рассмеялся. Я мог бы подумать, что он сам в нее влюбился! Но, как я полагаю теперь, он имел в виду, подобно миссис Корнелиус, что лучше бы мне никогда не забирать ее из публичного дома в Константинополе, не обольщать ее рассказами о прекрасном будущем в Голливуде. Ей не хватало характера для этого будущего. Но, по крайней мере, она получила гораздо больше, чем многие подобные ей девочки, которым только обещают такие вещи!
Следующая часть нашего путешествия должна была стать последней — опасное странствие по пустыне подходило к концу. Ночью, когда холодало, шатры стояли почти на милю вдоль дороги и дрожащие огни исчезали в бесконечности. Отовсюду доносился аромат еды, горячего древесного угля, запах экскрементов и мочи, специй и духов, животных и людей. Я думал, так ли выглядело путешествие в обозе на Диком Западе или, может, скорее большой перегон скота, который братья Бутч [551] и Хопалонг доставляли в Мексику. Я видел такое по телевизору. Ковбойские фильмы — единственное зрелище, в котором осталась теперь настоящая мораль. Иногда я надеюсь, что среди прочих Хутов Гибсонов и У. С. Хартов обнаружится и мое имя. Но зритель уже слишком далек от моего времени. Теперь наша работа — больше не развлечение, она сдана в архивы общества. Люди, полагаю, хотят поскорее забыть старые уроки. Даже Джон Уэйн с готовностью играет «хранителя закона», похожего на Фальстафа [552] , осмеивая все, что он когда-то защищал, — нет, у меня не осталось особых надежд. Вестерн, без сомнения, превращается в громкое кровопролитие, в котором насилие заменяет техническое мастерство; теперь он напоминает детективные, экзотические и сенсационные романы.
551
Бутч Кэссиди (урожденный Роберт Лерой Паркер, 1866–1908) — американский преступник, в том числе воровавший скот. Видимо, Пьят считает его братом вымышленного персонажа Хопалонга Кэссиди.
552
Фальстаф — один из самых популярных комических персонажей Шекспира.
В это время года дневная жара казалась вполне сносной; для русских, привыкших к прохладному лету, мы очень хорошо переносили здешний климат. Мы из предосторожности надевали толстые головные накидки и прикрывали лица от яркого света и пыли, полностью следуя «арабской моде». Мы экономили на всем, даже на кокаине. Меня удивило, сколько качественного товара везет с собой Коля. Его это только позабавило. Он загадочно сказал мне, что горб верблюда — самая ценная часть животного. Неужели он убил эль-Хабашию из-за наркотиков? Коля рассмеялся.
— Жирный извращенец поссорился с кем-то из своих деловых партнеров, видимо, с таким же мерзавцем, вот и все. Никто не станет о нем плакать. Но да, я думаю, что мы оба, вероятно, хотим поскорее сбежать, если ты это имеешь в виду. Я снова буду сам по себе, милый Димка. Я хотел бы освободиться от Ставицкого, и вскоре такая возможность представится. Но я могу и остаться его агентом. Все зависит от того, кто ждет нас в Эль-Куфре. А пока нас не станут долго разыскивать, даже если увидят наши следы. Они не узнают, кто мы. Новости разнесутся по всему преступному миру, как и должны, и люди, которые нас действительно знают, решат, что нас убили в этой заварухе. Видишь ли, там же было очень много трупов и настоящая бойня в конце. Бедный глупый сэр Рэнальф остался там; он держал чье-то грязное тело. Но Ститон пользовался щедростью эль-Хабашии много лет. Он, без сомнения, заплатит немалую цену за свои удовольствия.
Я думал о фильме. Должно быть, отсняли целые мили пленки. Можно ли отыскать оригиналы? И сегодня где-то мой бедный, израненный черно-белый зад поднимается и падает между покрытыми синяками маленькими ножками, когда я исполняю сцену изнасилования; немногочисленные зрители могут даже подумать, что люди на экране — настоящие, могут даже захотеть узнать, как эти люди оказались там. Если бы кто-то посмотрел фильм сегодня, он стал бы смеяться при виде нашей эксцентричности. И я начинаю думать: не творение ли мистера Кодака и его коллег наше все более и более странное общество?
Я сказал Коле, что не буду чувствовать себя в безопасности, пока мы не вернемся в Европу и не оставим все это позади. Я добавил, что у меня больше не было никаких документов.
— Я сам выбросил твой паспорт, — сообщил он, — а свой заменил на более подходящий. Это увеличивает наши шансы. — Той ночью в нашей палатке он показал мне множество паспортов, которые нашел у эль-Хабашии. — Я искал деньги. Но эта собака была слишком хитра, чтобы держать там много наличных. По крайней мере, теперь у нас есть неплохой выбор имен, милый Димка. Я знаю в Танжере одного человека, который может творить с документами настоящие чудеса.
Он надеялся добраться до Триполи, а оттуда на корабле поплыть в Танжер. Из Танжера, с новыми документами, мы могли отправиться куда угодно.
Груда паспортов беспокоила меня, пробуждая десятки омерзительных воспоминаний, но я ничего не сказал. Я и впрямь по-прежнему не очень-то хотел разговаривать, даже после пяти недель, проведенных в пустыне, и обычно довольствовался усмешками и жестами, которые так нравились другим нашим путешественникам. Оставаясь наедине с Колей, я в основном сидел молча и плакал. Зачастую мой добрый и тактичный друг покидал палатку и прогуливался по пустыне, иногда на протяжении многих часов: он уважал мою скорбь.
Зловоние и постоянная суматоха каравана стали привычными и уютными. Всегда были ссоры, обычно семейные, всегда были сплетни и насмешки, чтобы скоротать скучные часы, а пять молитв придавали дню желанную организованность, пока мы продолжали медленно ехать на верблюдах по враждебному миру песка, пыли и пронизывающих ветров, сильной жары и пересохших колодцев, неверных дюн и бесплодных вади; некоторым из нас эта дорога казалась подобием прогулки от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса — три тысячи миль пустыни, внезапной смерти и бесконечной скуки. Эти крайности породили неповторимую душу араба и сделали его таким неприятным врагом, всегда меняющим стороны из прихоти. Ведь араб — существо фаталистическое и практическое, привыкшее к тысячам лет неизменного деспотизма. Религия побуждает его подчиняться, традиции побуждают стремиться к власти вопреки жестокому деспотизму; ведь позор и гордость — полюса его жизни, а общество требует от него по меньшей мере эффектной демонстрации насилия. Израильтяне усвоили способ общения арабов. Они уже не пытаются говорить с ними на языке разума, увещевать, как увещевают Америка и Германия.
Я вижу вокруг себя параллели. Не один я утверждаю, что мы в общественном отношении едва преодолели Средневековье, судя по широкому распространению идей простого народа. Философия — от Аристотеля до современности — сделала нас истинно великими, но она бессмысленна для человека с улицы, который лишь случайно извлекает из нее выгоду. Предоставленный самому себе, он бы радостно пил пиво, насвистывал простенькие мелодии и подсчитывал ставки, в то время как бесценные учреждения, за которые многие отдали жизни, институты, воплощающие самую безопасность рода человеческого, с шумом рушились бы у него на глазах. Я и впрямь с легкостью могу доказать, что средний ваххабит, при всей его неприятной набожности, может говорить о греческой и французской истории и культуре более внятно, чем любой современный британец среднего класса!
Мы сближались со своими спутниками, и ощущение безопасности усиливалось, поскольку становилось все менее и менее вероятным, что нашу маскировку разоблачат (я даже слышал, как один хаджи утверждал, будто сражался вместе с моим «тарифом» в каких-то вади, память о которых сохранилась только в преданиях его племени). Я начал ценить свое положение. Моя голливудская жизнь, почти уничтоженная, могла снова вернуться на круги своя; я избежал ужасной участи, сохранив здоровье и рассудок, и я воссоединился с лучшим и старейшим другом. Мне требовалось время, чтобы залечить раны в сознании, чтобы стереть из памяти кошмары и вернуть обычную веселость и оптимизм. Приняв роль простака, я нашел для себя наименее сложную маску. Когда я наконец достигну Танжера (я знал, что это случится через несколько месяцев), я смогу обрести достойное место в цивилизованном мире. Мои калифорнийские деньги не мог снять со счета никто, кроме меня самого. И в то же время я привык к каравану. Я завел приятные знакомства, даже среди молодых женщин, которые доверяли идиоту намного больше, чем разумным юношам. Порой я просто не мог себе представить другой жизни, да и не желал ничего иного. Я стал особенно ценить красоту верблюдов и наслаждаться оттенками закатного неба, я с огромным удовольствием осваивал разговорный арабский, слушая рассказчиков, которые (иногда в сопровождении одного-единственного вьючного верблюда) брели с нами, заработав себе место в караване мешаниной из традиционных сказок (включая большую часть басен Эзопа), перепутанных новостей из других стран, обрывков дурных стишков и легенд. Невежественные и склонные к дешевым сенсациям, особенно сексуальным и спортивным, они служили по существу ходячими местными бульварными газетами. Для тех, кто предпочитал более интеллектуальную пищу, были немногочисленные шарифы, готовые обсуждать детали закона Корана, читать стихи из любимых книг и даже из самой Священной Книги. Наш караван становился все длиннее, поскольку к нему то и дело присоединялись небольшие группы; в конце концов ряды путников протянулись вдаль, теряясь на фоне красно-золотых дюн и долин бескрайней Сахары. Среди нас царило настроение, очень напоминавшее то, которое возникало на одесских бульварах в августовские выходные дни, — проникнутое добродушной решимостью максимально использовать часы, дарованные богом. В результате наши спутники стали казаться терпимыми и в основном честными людьми. Следовало подчеркивать эти достоинства. Все соглашались, что нет ничего хуже, чем неприязнь или недоверие в караване, среди людей, которые могли странствовать вместе в течение многих месяцев. Подобные настроения были потенциально опасными для всех.
Компромиссы приходилось искать в каждой сфере жизни, от коммерции до выживания — даже до войны. В этом смешении бедуинов — торговцев зерном, суданских купцов и берберов-верблюжатников, племен и рас уникальных и столь же далеких друг от друга по развитию и культуре, как, к примеру, жители Бирмингема и Братиславы, среди людей, которые следовали разным обычаям и носили разные одеяния, — устанавливалась особая социальная стабильность, порожденная ощущением ответственности человека перед обществом. Этому могла бы позавидовать любая западная демократия. В мире кочевников почти не признавали королей или правительства; здесь царила естественная демократия, практически превратившаяся в анархистский идеал. К сожалению, такое совершенство, вероятно, достижимо лишь в пустыне или вакууме. Почему мы, живущие на Западе, полагаем, что имеем право определять, что прогрессивно, а что — нет? Мы создали силу, способную уничтожить ту самую звезду, вокруг которой мы кружимся. И, конечно, мы безумны? По крайней мере, именно в это я поверил тогда, прыгая и крича для развлечения усмехавшихся ваххабитов и хихикавших суданцев. Когда мы углубились в итальянскую Триполитанию [553] , к нам присоединилась малочисленная группа облаченных в синие накидки берберов-хаджи, возвращавшихся из Мекки; их кожа казалась трупно-серой на фоне одеяний цвета индиго, и они походили на мертвецов со стен какой-то королевской гробницы. У них были зеленые или голубые глаза, почти все эти люди прекрасно и с некоторым самодовольством правили верблюдами, как казаки правят полудикими лошадьми. Их длинные винтовки и копья были переброшены за спины; нагрудные патронташи и пояса — увешаны ножами, новейшими автоматическими пистолетами и английскими револьверами. Такими оказались знаменитые туареги, считавшие себя прирожденными повелителями Магрибской Сахары, Земли Запада. Возвращаясь в свои тайные города, они ехали в стороне от арабов и других берберов, упряжь их кремовых и золотистых верблюдов была украшена серебром и медью, на синей коже седел выделялись алые и белые кисти, расшитые одеяла идеально сочетались с костюмами. Оружие, яркий цвет, роскошь упряжи и одежды — все казалось предупреждением и демонстрацией силы. Это произвело желаемое воздействие на семитов, единоверцев туарегов, которые молили только о том, чтобы синие всадники не напали на них и не потребовали дани за свое аристократическое общество. Я исполнял выбранную роль с удвоенным энтузиазмом. Западные газеты часто писали о случаях, когда европейцы погибали от рук этих неуправляемых воинов пустыни, женщины которых, по словам арабов, выходили без вуалей и молились наравне с мужчинами. Женщины даже заседали в советах туарегов, а в отдельных племенах отправлялись с мужчинами на поле боя.
553
Итальянская Триполитания — бывшая итальянская колония, располагавшаяся на западе современной Ливии.