Игнатий Лойола
Шрифт:
— Слова твои убедительны, — согласился Надаль, — но Бог, вероятно, считает по-другому. Иначе книга бы уже лежала перед нами.
— А знаешь, как бы ответил тебе сейчас отец Игнатий? Он бы сказал: «Поздравляю. Вы поняли логику Бога». И, скорее всего, почтил бы это чудо аплодисментами.
Отцы заулыбались.
— Или сплясал бы баскский танец, — добавил Поланко. — Помните, когда к нему пришёл тот мрачный человек, который доказывал всем, что Католическая церковь мертва?
— Он ему ещё и песню баскскую спел, — вспомнил Луис, — гость не знал потом, как удержать свою мрачность, хотя изо всех сил пытался. Отец Игнатий его прямо-таки обескуражил.
— А ты сомневаешься, нужна ли книга! — Поланко улыбнулся. — Как без таких примеров показать людям действие Святого Духа? Послушайте, мне пришла в голову мысль. Такому человеку, как наш отче, нужны особенные лекарства. Я уверен, если бы нам каким-то образом удалось вернуть его в хорошее расположение духа — он бы выздоровел.
— А по-моему, у него сейчас обычное расположение духа, — возразил Луис, — но пойдёмте, справимся о его физическом состоянии. Может, он сможет даже пообщаться с нами.
Они прошли по коридору обители. Недавно побелённые стены пахли известью. Тёмные доски на потолке так и остались некрашеными из соображений экономии. Несмотря на любовь к красоте, генеральный настоятель не позволял даже намёков на излишество ни себе, ни подчинённым.
Трое священников, спросив разрешения у врача, вошли в комнату больного и застыли, удручённые грустным зрелищем. Лицо настоятеля страшно осунулось и заострилось, как у трупа. Веки были опущены, по щекам катились слёзы.
Поланко сокрушённо развёл руками. В этот момент отец Игнатий открыл глаза.
— Laudetur Jesus Christus! — растерянно вразнобой поприветствовали его священники.
— Слава вовеки... — отозвался он слабым голосом. Выпростав из-под одеяла руку, попытался отереть лицо, но слёзы продолжали катиться.
Надаль не вынес неловкого молчания.
— Вы обязательно выздоровеете, вот увидите! — бодрость в голосе прозвучала омерзительно фальшиво. Игнатий обратил взгляд на говорившего.
— Вы что же, подумали: я плачу из жалости к себе? Удивительная чушь... просто редкостная... скажу я вам...
Помолчав, он продолжил, делая паузы между словами, — говорить ему было трудно.
— Очень красивые картины приходят... Хочется освободиться... Не писать больше этих писем... по сотне в день... не хлопотать... Горние выси так прекрасны, понимаете?
Им стало страшно, словно в эту минуту он уже уходил от них.
— Но... — протестуя, начал Надаль. Луис сжал ему руку, побуждая замолчать.
— Послушайте, отче, — Поланко старался говорить спокойно и рассудительно, — да разве на земле совсем не осталось прекрасного? Леса, озера, звёзды...
— Их почему-то не приносят сюда, — посетовал настоятель, — здесь вот... только паук на потолке... из прекрасного.
— А может быть, существует прекрасное, которое мы бы могли принести? — вступил в разговор Луис.
Глаза лежащего осветились чем-то похожим на любопытство и снова погасли:
— Нет... — выдохнул он, — только начало июня... надо октябрь...
— В каком смысле — октябрь? — не понял Надаль.
— В октябре поспевают его любимые каштаны, — тихо пояснил Луис. Поланко склонился над кроватью:
— Вы имели в виду каштаны, отец?
Игнатий кивнул, прикрывая веки.
— Мы поищем, может, у кого-то остались прошлогодние, — пообещал Поланко.
Три священника покинули комнату, бесшумно прикрыв за собою дверь. Лежащий, не открывая глаз, улыбнулся и еле слышно прошептал:
— Жареные каштаны... это прекрасно...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
На редкость мерзостное занятие — двое суток сидеть в мокрой яме с постоянно осыпающимися стенами. Шёпотом проклинать дождь, изо всех сил сдерживать кашель и чихание, страдать от боли в затёкших ногах и не иметь возможности покинуть своё убежище.
На вторые сутки княжеские войска перестали прочёсывать лес, но студиозусы по-прежнему боялись высунуть нос наружу.
— Как ты нашёл эту могилу, Людвиг? — спросил Альбрехт. — И сколько дней закидывал её ветками?
— Да ещё в первый день, как мы сюда пришли, десятого, кажется. Я пошёл побродить по лесу и чуть не упал в неё. Её и без моего хвороста разглядеть непросто. Ты же видел, какой густой здесь малинник. А когда на нашей горе запахло жареным — я начал стаскивать сюда этот валежник. Как видишь, не ошибся.
— Нам повезло, что они без собак искали, — заметил Альбрехт. — От собачьего носа под хворостом не скроешься.
Людвиг вытер мокрым рукавом красный распухший нос и громко шмыгнул.
— Пока ещё непонятно, насколько повезло. Не жить же нам здесь вечно. Надо возвращаться в Мюльхаузен, а это небезопасно, как ты понимаешь. Одна радость — мы с тобой не такие приметные фигуры, как Мюнцер с Пфайфером.
— А... Альма? Как ты думаешь? — встревожился Фромбергер.
— Да кому она нужна? Она ведь всего-навсего баба, хоть и странная.
На третий день дождь перестал. Голодные простуженные студиозусы вылезли из ямы, нашли ручей и очистили одежду от глины. Затем выбрались на дорогу, по которой пришли сюда, и двинулись в обратный путь.
Конечно, они трусили, оттого всячески бодрились и хорохорились. Но никто и не думал хватать их. Редкие торопливые прохожие старались не смотреть по сторонам — видимо, боялись сами.
Всего неделя минула с того дня, когда плебейское воинство Мюнцера шло по этой дороге воевать за свободу, а мир стал другим. По-прежнему светило солнце и разливался с небес жаворонок, но в полях то здесь, то там взмывали стаи ворон. Птицы пировали над трупами. Уже вторая придорожная деревня встретила студиозусов пустыми оконными проёмами, следами пожаров и тишиной.
Чем ближе к Мюльхаузену, тем больше Альбрехт волновался за свою возлюбленную.
— Да что с ней будет! — отмахивался Людвиг, но в голосе его звучало всё меньше уверенности.
На Клостерштрассе ничего не изменилось. Как раньше, зеленели кусты, и хмель обвивал стены домов. Альбрехт бросился к печатне, распахнул дверь и почувствовал неприятный запах. Сердце его сжалось. Литеры Вольдемара валялись, разбросанные по полу. Печатник относился к своей работе с почти болезненной аккуратностью. Он бы не вынес такого беспорядка. Фромбергер огляделся и увидел стол, залитый помоями. К этому столу Вольдемар относился, словно к живому существу. На зелёном сукне его буквой «U» стоял отпечаток подковы. К «U» пририсовали «R», и мастер называл его ein Urtisch (изначальный стол).