Иго любви
Шрифт:
— Перестаньте, Антон Михайлович! Не унижайтесь до мести… Не говорите гадостей!
— Уверяю вас, что я не хочу… не смею оскорбить… Это мое глубокое убеждение… Вы скоро полюбите человека моложе вас, много моложе. И это будет вашей драмой. Вы сами не понимаете, что давно ждете его.
— Довольно пророчеств!.. Не пугайте и не сердитесь… До свидания, друг мой! Не забудьте же передать письмо!
«Зачем я поторопился? — думает он, грузно колыхаясь в коляске по косогорам и следя за бликами фонарей на земле. — Впрочем, теперь или никогда!.. Она ждет своего юношу. Он отомстит ей за всех нас, отвергнутых и забытых».
Убедившись, что Веры нет в саду, Надежда Васильевна опять выходит за калитку.
Лицо ее еще горит, а руки холодны. Лучинин всколыхнул все, что заснуло, казалось, навсегда. Словно колдун, он вызвал на волю все то темное, пьяное, стихийное в ее душе, к чему она трезвая относится враждебно и с презрением.
Из степи дует навстречу свежий ветер. Она стоит, кутаясь в шаль и глядя в небо. Сколько звезд! Как искрятся!.. Млечный Путь, точно широкий мост, перекинулся от края и до края неба. Он так ясно виден, словно повис над землею. Словно огромное облако зацепилось за верхушки тополей… А вон покатилась звезда.
И как всегда теперь, ночью, в степи, невыразимая печаль растет в ее душе. Это печаль одиночества. Вспоминается Опочинин, и слезы жгут ее веки. Ни минуты не забывает она о нем с того дня, как вернулась. И когда почувствовала дрожь внезапного желания от слов и прикосновения Лучинина, и когда оттолкнула его, — первая мысль была о «больном Павлуше…». Если б даже она умирала сейчас от жажды наслаждения, Лучинину она не отдалась бы… Нет…
Зачем обманываться?.. Для нее все ушло. Ни для кого она не будет уже ни вечно любимой, ни вечно желанной, ни единственной. Умирает потихоньку человек, всецело принадлежавший ей. Умирает вдали от нее, рядом с постылой ему женщиной, почему-то считающейся его женой.
Опять вспомнился Бутурлин, и забилось сердце. Чувство невыразимой горечи хватает ее за горло. Забыл, как будто никогда не встречались…
Была это любовь? Нет… Не надо лгать даже себе. Ни у нее, ни у него не было любви… И, в сущности, о чем она горюет сейчас? Не мерещилась ли ей когда-то возможность вот именно такого счастья без долга, без цветов, без упреков, без завтра? Счастья, которое настигает, как молния, и уходит, как сон. А ты просыпаешься трезвый, удовлетворенный, бодрый, с новыми силами для работы и творчества… «Не любить, не страдать…»
Но почему же эта тоска? Эта горечь? Не потому ли, что жажда счастья не утолена? А тот, кто мог утолить ее, далеко?
И ясно для нее в этот миг, что снова надвигается для нее опасность большой любви, серьезного чувства, с ревностью, страданиями, сомнениями, отравляющими жизнь, мешающими работе. Неужели?.. Неужели?..
Вот до сих пор, как это ни странно, она ни разу не подумала о жене Бутурлина, не представляла себе ее лица, их совместной жизни, их близости, их ласки… А сейчас уже щемит сердце знакомой — то нудной, как зубная боль, то рвущей болью.
И ясно ей также, что скоро, сгорая от стыда и унижения, она опять позовет забывшего ее любовника. И в этом крике души ее на этот раз прозвучит не радость… Отчаяние.
Возможно, что в это их будущее свидание он не будет для нее только источником чувственных утех, той тропинкой в степи, которая манит и обещает неизвестное. Кто знает? Их беззаботная ликующая любовь вдруг изменит свой смеющийся лик. Зазвучат иные, трагические струны. Как знать, какие требования предъявит она ему теперь? И как встретит он их? Быть может, она прижмется к его груди в том порыве тоски, с тем запросом нежности и ласки, который чуть не толкнул ее нынче в объятия Лучинина…
Милый… милый! Со смеющимися глазами, с этим веером морщинок у висков. Он шалил и смешил ее, как мальчик, там, на Волге.
«Вы скоро полюбите человека моложе, много моложе вас…»
Она закрывает глаза. Встает безликий образ нежного, кроткого «пажа», который безмолвно и безнадежно любит свою королеву.
Лучинин и это отгадал. Этот образ манил ее еще недавно, пока она не встретила Бутурлина.
О, как ей недостает его сейчас!
Кого же, однако? Кого?.. Опочинина или Бутурлина?
Она тихо качает головой и скорбно улыбается. Оба нужны ей. Каждый из них дает ей то, что бессилен дать другой. И о них обоих она тоскует день и ночь. Как примирить это?.. Она не знает.
И все-таки чувствует по растущей тоске и тревоге, что если бессильный уже полукалека Опочинин скажет ей: «Не зови его больше! Это меня убьет…», она знает, что покорится этой просьбе, не дойдет до последнего предела, не переступит больше заветный порог.
Она другогоне позовет.
На открытой веранде, выходящей в старый парк губернаторского имения, в глубоком кресле, обложенный подушками, лежит Опочинин.
На нем щегольской халат на шелковой подкладке, вышитые золотом туфли, — подарок Надежды Васильевны. На столике, рядом, ручное зеркальце, флакон духов. Лицо больного отекло, точно налито водою. Волосы поседели. Руки, бессильно брошенные на колени, кажутся восковыми. Полузакрыто веко левого глаза, и опустился угол рта, неприятно меняя все лицо, делая его чужим даже для близких, видящих его ежедневно. И жуток упорный взгляд его полумертвого глаза.
Мерлетта, сидя на скамеечке, читает вслух французский роман.
Перед верандой раскинут цветник, а за ним липовая старая аллея спускается к реке. Сквозь трельяж из дикого винограда солнце бросает золотые пятна на ступени веранды, на белокурую головку, на плед и восковые руки больного. И когда ветер играет ветками, и пятна движутся, Опочинину кажется, что чьи-то теплые уста прикасаются к его руке.
«Надя…»
Он думает о ней дни и ночи; думает и сейчас, не слыша голоса Мерлетты. Единственным глазом, еще полным огня, он глядит в синее небо на золото лип, на шапки златоцвета, на колышущиеся пятна светотени на песке, внизу. Последние желтые бабочки еще гоняются друг за другом, и осы гудят над бездушными крикливо-пышными цветами. Скоро все завянет. Скоро все исчезнет. Осень. Старость. Одиночество.
Надя изменила. Все равно! Он давно простил ей все обиды, все муки, всю боль бессильной, последней ревности. И даже отвращение ее, когда она оттолкнула его в памятном объяснении, — он ей простил за несколько строк, облитых слезами, за несколько бессвязных фраз, в которых словно кричали ее тоска, ее любовь, ее раскаяние.
«Ее душа принадлежит мне», — сказал он себе с горькой радостью, целуя и пряча на груди скомканную записку, переданную ему Спримоном. Он прочел ее тогда поздно ночью, в постели, оставшись один, отослав камердинера. И в эту ночь он спал спокойно.