Иисус Христос или путешествие одного сознания (главы 1 и 2)
Шрифт:
– Ваня, кому памятник?
– Пушкину.
– Вань, а посмотри что у мужчины в задней руке?
– Граната.
– Вань, а зачем Пушкину граната?
– Незачем,-сказал Ваня, подумав.
– Тогда кому этот памятник?
– Лермонтову,-сказал я за него.
Наш хохот перекрыл шум машин.
Зимой во время моего просветления произошло то, о чем 6 лет спустя я прочитал у Бхагавана Шри Раджниша. Мои родители были во мне убиты. Нет, я не перестал их уважать и питать сыновних чувств, но они теперь перестали для меня быть авторитетами. У меня теперь своя голова была на плечах. Теперь я видел все ошиб
одов, которые я не мог довести до конца. Выяснение отношений все дальше стало удалять наши души друг от друга. Я опять стал чувствовать себя одиноким. "Скорей бы приехал Вадик",-думал я. Он приезжал за 4 дня до отъезда в Благовещенск. Этого было достаточно и для его знакомства с отцом и для поездки к Вале на дачу.
Я так обрадовался ему, встретив его в Москве на Киевском вокзале. "Проблема отцов и детей",-прочел я в его глазах охлаждающую меня моим обезличиванием реакцию в его глазах. Но что было делать? Поехали. В первый вечер отец после выпитого вина стал рассказывать нам о Великой Отечественной войне. Рассказывал он о том, как он сам восстанавливал истину о прошедших боях и изобличал фальсификаторов или умалчивающих правду историков, освещавших бои в угоду правящей верхушке и боящихся за свою жизнь. Мне было безразлично от тяжести своего состояния, и я сидел и ради приличия таращил глаза и поддакивал. "Хоть Вадик насладится встречей с умным человеком",-думал я. После беседы мы с ним вышли на улицу.
– Вот это голова!-сказал Вадик.
Я был польщен.
– То, что мне за 6 лет института преподаватели не смогли вдолбить, он рассказал за 2,5 часа.
Мы шли дальше.
– Мне по ... его знания, мне важны его понятия.
– ...?!Ты что говоришь?
– А что я говорю?
– А ты ничего только что не сказал?
– А что я сказал?
– По-моему не надо большого ума, чтобы понять что ты сейчас сказал. Достаточно на твое место поставить меня, а на место моего отца Трифона Сигизмундовича. Мы вышли на набережную Волги. Сели на скамейку.
– Знаешь, последнее время мы что-то перестали понимать друг друга,- несколько печально сказал он с больным для меня намеком. Вместе с чувством тоски, охватившем меня, во мне проснулось и чувство хозяина положения: каково ему одному быть непонятым в чужом городе.
– Вадик, забудь про это, все, пошли домой, это мелочи. Но он так не думал. Он был обижен. К Вале на дачу мы поехали с ночевой на следующий день. Валя дал мне разрешение приезжать туда в любое время, независимо от его там присутствия. Набрав продуктов, мы туда прибыли.
Природа на западе России существенно отличается от нашей дальневосточной. Если в детстве, читая сказки о дремучих лесах, темных борах, высоких травах в степях, я отождествлял их с нашими сосняками, смешаннолиственными лесами и полями, то увидев природу Запада, я понял с каких лесов и трав писались сказки. Находиться в центре зарождения культуры и оккультности своего народа было таинственно, но покойно и романтично. Казалось, что все тебя здесь бережет.
– Обрати внимание на названия деревень и городов. То, что ты у Некрасова и Тургенева изучал в школе было здесь. Отсюда пошел твой народ,-говорил мне отец.
На даче были Валина дочка Леночка и ее бабушка -Зинаида Петровна. Оставив вещи, мы сходили на речку, прошлись по роще. Утром я предложил дальнюю прогулку и предложил ее и Лене. Вадик был против детства в мужском коллективе, но я был убежденнее. Лена тараторила всю дорогу, рассказывая нам о цветах, бабочках, как они с папой ходили на речку. Речитатив ее был певучим с каким-то родным акцентом, какого не услышишь на Дальнем Востоке.
– Зачем ты взял эту балаболку?-спросил Вадик. Сделав большой круг, мы подошли к дачам со стороны Тверцы-так называлась текущая там речка. На ее берегу сидел человек. Когда мы подошли ближе, раздался крик:"Папа". Валя был доволен, что мы взяли с собой Лену.
В эту поездку на дачу Вадик огорошил меня еще один раз. Брошенным мячиком я попал ему в лицо. Из-за контраста с прежним выражением его лица я расхохотался.
– Что ржешь?-Пирацетаму нажрался?- спросил Вадик.
Мой смех стал угасать. Когда мы шли на поезд, я выдал ему и это, и отца, и "балаболку". Сказать ему было нечего. Но мнение к этому у него оставалось свое. Во время нашей первой встречи в Москве, мы пошли в магазин "Мелодия", чтобы посмотреть альбом из двух пластинок "Реки и мосты" "Машины времени". Мы подошли к дебютной их продаже и взяли 4 альбома: мне, ему, моему отцу к приближающемуся дню его рождения и моей сестре. Когда дома я стал обновлять покупку, игла сорвалась с пальца и процарапала сторону одного диска до середины. Теперь в колонке раздавались щелчки. Вадик полулежал на диване и демонстративно смотрел какое я приму решение. Можно было этот диск и подарить. Я взял его себе. "Надо же",-почувствовал я . С отцом мы расстались как глухой со слепым. Наверное, и тем и другим был я, хотя и не полностью. И еще говорящим.
– Ты любишь песни Аллы Пугачевой?-спросил я как-то Илюшу.
– Нет.Папа говорит, что она поет не про перестройку.
– Здесь о перестройке,-успокаивающе сказал я отцу перед отъездом после вручения альбома.
– ...,- в сердцах выдохнул отец.
Отвернувшись друг от друга, мы пожали друг другу руки, и я побежал вниз по лестнице. Я тут понял, что "достал" его, сам того не желая. Но разделить тогда с ним эту боль я уже и вообще не мог. Тогда я был полон своей. "Хорошо, что Павитрин не слышал этих слов",- подумал я. В этот момент он был уже внизу. В аэропорту мы встретили Андрея Патка- нашего одноклассника, летевшего домой. Я и тут был немногословен. Павитрин же от меня отдыхал.
– Надеюсь, ты не тот поцарапанный альбом мне подсунул?- спросил он в Благовещенском аэропорту.Я молча посмотрел на его улыбочку. Когда я у дома вышел из машины, и посмотрел ей, поворачивающей на перекрестке, вслед, то увидел один лишь Павитринский затылок.
Стирание прошлого жизненного опыта пережитым стрессом
С началом учебы я стал в динамике - при общении с людьми осознавать ту ситуацию моей души, в которую я попал. Я никому не мог объяснить, что со мной произошло. Понятно, я мог словами сказать о случившемся стрессе, даже о том, что я сошел с ума. Иногда я говорил и это. Но слова не отражали того состояния моей души, в котором она находилась или отражали, пока я еще их не сказал. Но едва я их говорил, как они начинали выглядеть совсем по иному, а не так, какими были они в моей душе, постоянно отражающими ее состояние. Слово "стресс" вдруг становилось таким нежным и чистым, что я начинал чувствовать, что я не выразил человеку того, что хотел. Одновременно я начинал чувствовать, что просто не смогу человеку выразить состояние своей души из-за одномерности всех возможных слов. Что для этого, этому человеку надо на время отождествиться со мной в душе в подлиннике, а не воспринимать умом мои слова, придавая им собственное звучание. С другой стороны сказать, что я полный дурак я тоже не мог. Само мое осознание происшедшего уже как-то утверждало меня в своих глазах. Да и прежнее переживание диалектического мышления где-то в глубине меня оставляло веру, что этот сход временный. Я не мог просто думать, размышлять, разве что с большим усилием внимания, не мог с легкостью вытаскивать из памяти необходимую мне информацию, но сама направленность моего хода мысли говорила мне, что я не дурак, что я просто не могу из-за навалившейся на голову тяжести спокойно мыслить. Хотя тяжесть иногда была такой, что и это я мог осознавать лишь подсознательно- по сути не сознавая этого. Просто сам становился этой тяжестью, излучая, казалось, ее. Проблема общения с людьми стала на первый план. Душа рвалась излить хоть кому-то свою боль. Приходили письма от армейских друзей. Но я не мог им ответить. Давящая тяжесть отключила все мои прежние интересы к жизни. Единственной тягой осталась тяга к знаниям будущей одновременно противовесом развивавшемуся комплексу неполноценности и единственным путем из той ситуации в которой я оказался. Написать друзьям о том, что я сошел с ума я, понятно, не мог. Мягче это выразить я тоже боялся, так как в слова я вкладывал переживаемое. Я боялся написать о своей неполноценности. Написать отписку не позволяла совесть. Я разрывался между угрызениями совести и тягой души ответить им. Написать просто о чем-либо я не мог так как в любое делаемое дело вкладываешь себя всего- часть же меня была больной. Я чувствовал и боялся, что это мое действительное состояние будет, понято моими друзьями, или я задену их какой-нибудь интонацией письма, если начну это от них скрывать. Задену не фактом скрытия, а какой-нибудь интонацией, которые я не осознаю. Через год мои терзания по поводу моего вынужденного молчания утихли.
Колхоз проходил за Зеей в пяти километрах от бывшей паромной переправы. Бросили нас на картошку. После первого курса Гарик перевелся на заочное отделение, и из армейцев со мной был Эдик Ерофеенков- теперь тоже второкурсник нашего факультета, только учился он на отделении биологии-химии. Мы были с ним знакомы с подготовительного отделения. Была осень, жухла трава, ночами сгущались заморозки. Студенты в кирпичных бараках начали мерзнуть. Было решено запустить обогревательные системы. Кого же назначать кочегарами, как не дедов советской армии. Это выпадение из общего режима нас очень устраивало. Вечерами к нам в кочегарку приходили лица противоположного пола, и я собравшимся пел, играя на гитаре, песни. С собой, как обычно, я взял книгу. Ее чтение вместе с тренировками было для моей души противовесом занятиям, которыми увлекалась молодежь:любви и кучкованиям с поисками выпивок и конопли. Книга была "Олень-цветок" М.М.Пришвина. Одно,написанное в ней, меня потрясло и загрузило. Загрузило положительно. Михаил Михайлович писал, что уйдя от людей, он открыл для себя единственную ценность в жизни связь между людьми. Прежде о Михаиле Михайловиче я читал, что за несколько страниц его дневниковых записей, иной бы отдал несколько лет собственной жизни. С детства я им жил как и Арсеньевым, Бианки и Акимушкиным. Но больше всех-Федосеевым. Моим идеалом человека, к слову, был Улукиткан.
Эти слова Пришвина заставили меня задуматься. Я был недоволен группой и не хотел со многими общаться. Но если опыт Михаила Михайловича универсальный, как я должен был эту единственную в жизни ценность совместить со своими желаниями в отношениях с группой, с Павитриным. Ответа я не находил. Ноябрь принес мне новый сюрприз. Краснов начал опять поднимать голову. Он отвертелся от колхоза, откручивался от общественной работы, по прежнему ходил на лекции по желанию /что, впрочем, было его личным делом/ и в профилакторий, а также ездил сам и направлял своих друзей в санатории. Его голос опять начал громко раздаваться завершающим собрания группы. Я опять выступил на комсомольском собрании. Я требовал его снять. Юра Шепетов ушел в армию. "После он будет другим человеком, можно рассказать о нем".