Индийская красавица
Шрифт:
Девочка вновь и вновь неслышно подвергала суду свою совесть, истово веря, что обнаружит, в чем именно может себя упрекнуть. Она наталкивалась на пустоту и огорчение, отданная во власть тайной муки, которой не находила никакого названия. Виновна, да, но в чем именно состоит преступление? Возможно, в самом ее существовании, в том попросту, что она такова как есть, помимо собственной воли. Возможно, в ней и нет ничего, кроме дурного. Ей хотелось бы начать все сызнова, начать все с самого начала, быть кем-то другим, родиться с иным лицом, с иным именем.
Это, разумеется, было совершенно невозможно. Следовало, значит, привыкнуть быть только собой. Попытаться научиться об этом не думать.
Посещения бабушки не могли, конечно, научить ребенка ни довольству собой, ни беззаботности. Никакого облегчения, никакого раскрепощения не давали эти почти ежедневные уроки, в которые старая дама вкладывала все свои способности, весь свой опыт и уменье. Напротив, чем привлекательнее делались для девочки эти драгоценные встречи, тем более серьезной становилась она сама — едва ли не чересчур серьезной, на взгляд ее родителей. Она знала наизусть историю Фаншон Анатоля Франса, которую прочла в красивой книжке с иллюстрациями Буте де Монвеля:
«Ты с каждым днем тянешься вверх, — сказала Фаншон бабушка, — а я с каждым днем гнусь к земле; и вот мне уже даже не нужно наклоняться, чтобы поцеловать тебя в лоб. Но что мне за дело до моих преклонных лет, если я обрела вновь розы моей юности на твоих щечках, моя Фаншон!»
Маргерит в Париже жила очень скромно, — в самом низу короткой улицы Капри, которая берет начало от улицы Клода Декаэна и впадает в улицу Ватиньи.
Улица Клода Декаэна, в ее верховье, была вульгарной и грязной: дряхлые лачуги, лавчонки и, хуже того, новые здания, в которых теснились шумные рабочие семьи.
Улицу Ватиньи, в ее низовье, грубо вымощенную, бороздили трамваи. Дважды в день муниципальная школа извергала на тротуар толпу щебечущей ребятни, обутой в башмаки на деревянной подошве.
Но улицу Капри, слава богу, населяли люди приличные. Под балконом Маргерит помещалась мастерская часовщика-ювелира. А как раз напротив в витрине аптекаря Зизина, едва темнело, зажигались, как положено, на фоне навощенной дубовой панели красивый красный шар и красивый зеленый шар. Маргерит, которая томилась от безделья, сидя за столом и скрестив перед собой руки, иногда даже забывала зажечь свет. Она приходила в себя в полной тьме, погруженная в воспоминания о прошлом. Тогда снова оживал большой дом в Пуатье, где в каждом окне второго этажа показывалось, стоило окликнуть из сада, прекрасное отроческое лицо. Расчесывала по утрам щеткой свои длинные волосы задумчивая Элен — в тоненькой шерстяной сорочке, отороченной красным. Франк подзывал кого-нибудь из братьев — улыбающийся, гордый пробивающимися усами, высоко держа голову на распрямленных плечах, как положено хорошему фехтовальщику, которым он был. За закрытыми ставнями, в прохладном полумраке кто-то наигрывал па скрипке.
Маргерит была матерью без детей, учительницей без учеников. Никогда уже она не войдет в класс быстрым решительным шагом, точно актриса, которая выходит на сцену, не направится к своей кафедре сельской школы. Никогда не услышит грохота сабо мальчишек и девчонок, стремительно вскакивающих со своих скамей.
Последняя воспитанница, которая ей еще осталась, дочь Жана, не могла одна восполнить учительнице всех радостей обучения. Маргерит привыкла противопоставлять друг другу ученицу прилежную и ученицу небрежную, умную и глупую, внимательную и рассеянную, точь-в-точь как на картинках в ее учебнике морали были представлены симметричными парами безупречная Сюзетта и дурная Людивина. Сюзетта во всем являла положительный пример; Людивина соединяла в себе все ошибки, которых следовало избегать. В классе, когда случалось нашалить какой-нибудь из милых девчушек, Маргерит, делая вид, будто позабыла, как ее зовут, именовала девочку Людивиной, намекая тем самым, что, отдаваясь во власть зла, мы теряем собственное лицо. В этой уловке заключалось еще одно преимущество — она делала возможным прощение, не означавшее послабления: ведь если злая, грязная и глупая Людивина на мгновение подменила собой образцовую девочку, эта последняя, вновь заняв свое место, оказывалась безупречной и безгрешной.
Но, обучая дочь Жана, она не нуждалась в подобных хитростях. Маргерит не стоило большого труда внушить внучке, что та никогда не будет в расчете с самой собой, и все ее усилия, все ее прилежание, вся ее добрая воля — только зачатки того, что она должна сделать. Маргерит учила свою последнюю воспитанницу, что не существует работы, доведенной до полнейшего совершенства, до полнейшей завершенности. Задача, решенная правильно, могла бы быть лучше оформлена. Диктант, в котором нет ошибок, мог бы быть написан красивее. Самая аккуратная тетрадь уже испорчена одной-единственной помаркой, нетвердо выведенной цифрой, неправильным начертанием буквы. Недостаточно стараться изо всех сил; нужно делать больше, чем в твоих силах.
Когда девочка, проникшаяся чувством собственной недостойности, предавалась чрезмерному самоуничижению, Маргерит, замечая это, умела свысока похвалить ее, интерпретируя на свой лад, в педагогических целях, слова Паскаля: «Если он себя возвышает, я его принижаю; если он себя принижает, я его возвышаю». Так, тщательно дозируя порицание и похвалу, она думала добиться положения оптимального равновесия между недовольством собой и верой в себя, при котором одно опирается на другое, взаимно друг друга подкрепляя. Поскольку у ее воспитанницы не было соучеников и ей не с кем было себя сравнивать, следовало научить ее, как стать своим собственным ориентиром — ориентиром, который необходимо, разумеется, превзойти.
Маргерит ежедневно изобретала новые поощрения. В черной коробке, украшенной рекламой ниток «У китайца», хранились старый-престарый набор для игры в блошки, лото, домино и мелкие экзотические ракушки — память об одном из путешествий Эмиля. На подоконнике в кухне прорастала на влажной вате фасоль. Они учились вырезать из бумаги хороводы плясуний, вышивали крестом по канве. Частенько также позволяли себе роскошь ничего не делать, ни о чем не говорить. Девочка слегка приподнимала занавеску на балконной двери и глядела на улицу. Она никогда не покидала Парижа и не нуждалась в деревьях, чтобы следить за сменой времен года. Менял цвет камень домов, становясь из золотистого серо-синим. Фонарщик зигзагами спускался по улице Капри, зимой — рано, летом — поздно. В декабре переливалась огоньками витрина колониальной лавки, где большой целлулоидный пупс дремал между крохотными ослом и быком.
Даже сидя вместе, бабушка и внучка иногда забывали зажечь свет. Каждая из них погружалась в свои грезы, цепенея от неподвижности и подступающего холода. Трудный час сумерек сжимал тоской сердце обеим. Девочка дрожала. Это был час, когда приходила пора возвращаться домой к молодым родителям.
Маргерит оставалась одна, совсем одна.
Иногда она делала себе бульон из кубиков «Маджи». И рано ложилась спать.
7
В 1924 году Маргерит написала своим красивым почерком письмо сыну, начинавшееся словами: «Мой милый Жан». В письмах она неизменно обращалась к детям только так: «Мой милый Эмиль», «Моя милая Шарлотта».
Без всякого злопамятства она выражала свою радость по поводу того, что он стал отцом и счастлив. О том, как горько ей было узнать, что он женился, не посоветовавшись с ней, она умолчала.
Мать приглашала его провести отпуск на улице Франклина. Она сумела ловко уклониться в своем письме от какого бы то ни было упоминания о молодой матери, которая таким образом не была ни приглашена, ни отвергнута.
Жермена, на которой женился Жан, наивно пришла в восторг от столь благодушного отношения. Жан, знавший автора письма лучше, выказал известное недоверие.
Жан и Жермена познакомились вечером 31 декабря. Она пришла в театр со своей подругой Марселиной. Он — со своим другом Пьером. Все четверо были веселы и застенчивы. Веселы, потому что это была ночь под Новый год, она была с приятельницей, он с приятелем, война уже кончилась, и всем им было по двадцать лет с небольшим. Почти еще дети. Застенчивы — что касается Жана, причина этого известна.
Жермена прибыла с другой планеты, она не имела ни малейшего представления о том, что значит, что таит в себе улица Франклина. Жан показался ей просто высоким юношей, веселым, непринужденным и немного трогательным из-за своей прямоты и простосердечия.