Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лучший говорун этой компании — парень с серыми блестящими и острыми, как сталь, глазами; щеки его точно накрашены, лоб непомерно широк, — как у некоторых актеров, выбривающих его, чтоб придать больше благородства своей наружности, — длинные волосы падают локонами, как у скоморохов и поэтов.

Ему недостает только медного обруча, придерживающего парик акробатов, или венка из бумажных цветов, увенчивающего поэтов на литературных состязаниях.

Никто не сказал бы, что это — бывший столяр, осужденный на вечную каторгу за то, что в своем грубом, повязанном на животе фартуке он искусно возвел на углу Черного рынка баррикаду из камней разобранной мостовой.

Сейчас, когда его ремесло не в ходу, он стал маклером и, если верить ему, понемногу зарабатывает себе на жизнь. Он носит синий сюртук — очень опрятный, но вместе с тем не расстается с картузом.

— Это сохраняет мою шляпу для посещения клиентов, — говорит он. — Да и, кроме того, товарищи, я по-прежнему остаюсь рабочим, странствующим рабочим, вместо того чтобы быть прикрепленным к месту, — вот и вся разница.

— А как Рюо? [77] Давно ты его не видал?

77

Рюо — был замешан в заговоре 1853 г. на жизнь Наполеона III и приговорен к ссылке. Из полицейских документов, найденных во время Коммуны 1871 г., выяснилось, что он много лет состоял на жалованье у полиции. По распоряжению члена Коммуны и ее делегата общественной безопасности Рауля Риго Рюо был арестован и в последние дни Коммуны расстрелян.

— Нет. Почему ты спрашиваешь?

— Да ты и в самом деле ничего не знаешь: говорят, он был шпиком.

— Поговорим о чем-нибудь другом, друзья, — прервал старый Мабилль. — Все мы оказались бы шпиками, если слушать все, что говорится. Но вот тем, о которых это будет доказано, не мешало бы пустить кровь... чтоб другим было неповадно.

Папаша Мабилль [78] — бывший чеканщик. Среди притупляющего безделья тюрьмы он утратил сноровку своего ремесла и сделался уличным торговцем.

78

Мабилль — французский революционер, участник революции 1830 г.; руководил вооруженной борьбой на одной из баррикад во время Июньского восстания 1848 г.; участник Коммуны 1871 г.

Но в долгие годы заключения он учился по книгам, которые брал у товарищей из соседних камер. Он много размышлял, спорил, делал выводы. Его высокий, изборожденный морщинами лоб свидетельствует о работе мысли. У этого продавца вееров и абажуров — в зависимости от сезона — лицо философа-бойца. Если б на нем был черный сюртук, люди останавливались бы перед этим высоким стариком, почтительно склоняясь перед его величественной внешностью.

«Что он преподает?» — спрашивали бы субъекты из Сорбонны и Нормальной школы.

Что он преподает?.. Его кафедра передвигается вместе с ним. То это столик в маленьком кабачке, облокотившись на который, он призывает молодежь к восстанию; то это взятая на баррикаде бочка, с высоты которой он обращается с речью к инсургентам.

Многие из этих оборванных, чуть ли не умирающих с голоду людей читали Прудона, изучали Луи Блана [79] .

И страшная вещь: в итоге всех их расчетов, в конце всех их теорий — неизменно как часовой стоит восстание.

79

Блан Луи (1811—1882) — французский историк, публицист и политический деятель, один из теоретиков мелкобуржуазного социализма. Будучи членом Временного правительства 1848 г. и занимая пост председателя комиссии по рабочему вопросу, заседавшей в Люксембургском дворце, он выступал за примирение классов в то самое время, когда буржуазия подготовляла разгром пролетариата. После подавления Июньского восстания эмигрировал в Англию. В 1871 г., будучи депутатом Национального собрания, резко выступал против Коммуны.

— Нужна еще кровь, видите ли!

А зачем?

Почему эти люди, неизвестно чем существующие, с такими ничтожными потребностями, почему они, похожие на старых святых с длинной бородой и кроткими глазами, любящие маленьких детей и великие идеи, — почему подражают они пророкам Израиля и верят в необходимость жертвы и неизбежность гекатомбы?

Как-то на днях, когда восьмилетняя девчурка обрезала себе палец, здоровенный дядя с волосатой грудью упал в обморок. Нужно было видеть, как вся эта «дичь» государственных тюрем бросилась утешать и целовать ребенка. Один смастерил ей куклу из тряпок, другой купил игрушку за су... Это су было отложено на табак, и он не курил весь вечер. Палец завязали тряпкой, волнуясь при этом больше, чем если бы перевязывали рану искалеченного бойца где-нибудь на перекрестке во время уличного боя.

Парень с острыми глазами задумал книгу. Он пишет; я это подозревал.

— Да, я заносил в тетрадь все, что видел в Тулоне. У меня две тетради, вот таких толстых! Я покажу их вам, если вы зайдете ко мне.

Мы условились о дне встречи.

— Вы увидите мою жену, она дочь Порнена, Деревянной Ноги.

Хрупкое, тоненькое, полное благородства создание, грациозное, смертельно печальное... Безграничная грусть выдает неизлечимое, глубоко спрятанное страдание. Преждевременно поседевшие волосы свидетельствуют о пережитом потрясении; какое-то страшное неожиданное открытие посыпало пеплом эту юную голову, заставило поблекнуть нежное лицо, исполосовало его тонкими, как шелковые нити, морщинками.

Она едва ответила на банальное приветствие мужа, а меня встретила почти с неприязнью.

Я заговорил с ней об ее отце, знаменитой Деревянной Ноге, сыгравшем известную роль в истории февральских событий.

— Да, я дочь Порнена. Отец мой был честный человек.

Она повторила это несколько раз: «Честный человек!» И, опустив глаза и прижимая к груди маленькие ручки, отодвинула свой стул из боязни, как показалось мне, чтобы муж не задел ее, разыскивая свою рукопись по всей комнате.

Наконец, хлопнув себя по лбу, он воскликнул:

— Вспомнил: она внизу!

И он пошел крадущимися шагами, сгорбившись, волоча ногу, неуклюже, но глаза его все время сверкали и пронизывали мрак окутанной сумерками комнаты.

Ставни оставались закрытыми; женщина не распахнула их даже тогда, когда мы вошли, как будто не хотела пролить свет на свои слова.

Пока мы оставались наедине, она произнесла только одну фразу:

— Вы участвуете в заговоре вместе с моим мужем?

— Я не заговорщик.

Она ничего не ответила, и мы молча сидели в темноте.

Он вернулся со своими тетрадями.

— Конечно, это изложено не так, как у профессионального писателя, но здесь много всяких воспоминаний. Используйте их для вашей работы. Но упомяните и мое имя: пусть узнают, что приговоренные к каторге за Июньские дни не были ни такими ужасными невеждами, ни такими страшными злодеями, как их считают.

Она подняла веки и так посмотрела на мужа, что даже я весь похолодел, задетый по пути этим ледяным взглядом. А он, провожая меня, старался заглушить шаги и голос, как это делают в доме, где лежит умирающий или покойник и где нельзя говорить громко.

Я спустился в центр Парижа по безмолвным мрачным улицам, мучимый тревожными мыслями, спрашивая себя, какая драма разыгрывалась между этими двумя существами?

— А, так вы ходили туда, — сказал мне старик, бежавший из дулланской тюрьмы. — Его жена была дома? Молодец женщина! Я видел ее в деле, когда она была еще совсем молоденькой девушкой... крохотная, как мушка, и веселая, как жаворонок. Он даже не заслуживает такого счастья.

— Ну, ясно! Разве ты не знаешь, ведь о нем говорят то же, что и о Рюо, — будто он из шпиков?

Поделиться с друзьями: