Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
Значит, итог великих сражений – сжечь «в костре классовой войны» самих угнетателей и их накопления, чтобы вслед за субботой праздного труда настала нескончаемая неделя, чтобы перевелись прибытки и убытки, «чтобы спать и не чуять опасности». «Ничем не победимый сон, истинное подобие смерти» (Гончаров) становится у Платонова еще «истиннее», переходя из подобия в тождество со смертью: «…Внутри же избы мужик лежал в пустом гробу и при любом шуме закрывал глаза, как скончавшийся…, изо всех темных сил останавливал внутреннее биение жизни, а жизнь от долголетнего разгона не могла в нем прекратиться» («Котлован»). Вот до какого покоя доводит народ его социально беспокойная часть: классовый бой – пролог к вечному сну.
Да и не только по итогам, но и по началам своим деятельность чевенгурцев похожа на быстрый сон, когда у спящего нервически подергиваются лицо и руки от внутренних усилий. Так живет чевенгурский комрыцарь Копенкин, для которого даже коммуна – отблеск более возвышенной цели. Ищет он прах Розы Люксембург – приникнуть, и поклониться, и отомстить мировому капиталу за гибель пламенной женщины, воплотившей соблазн мятежа, величайшую роскошь и разгул мировых пролетарских сил. Эта платоническая революционная эротика и влечет его по всей России на тяжелом Росинанте, Пролетарской Силе. И в лесах, и в степях, и в долинах, и на взгорьях – всюду он ищет следы своей Дамы-Розы, своей Дульсинеи. По жанру «Чевенгур» – это рыцарский роман, со всеми положенными ему грезами и подвигами.
Вообще воинственность и грезовидчество, как показывают эпопеи всех времен, отнюдь не исключают друг друга (Роланд у Ариосто, Ринальдо у Торквато Тассо). Истинный воин, суровый и беспощадный, легко подвластен чарам сна. Кто страшнее всех для мусульман, как Копенкин для буржуев? – бледный и сумрачный рыцарь, весь поглощенный видением Пресвятой Девы. «Он имел одно виденье, непостижное уму» (Пушкин. «Жил на свете рыцарь бедный…»). «Роза! – вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии». Воин – человек рока, и сон – дело рока. Посланное свыше: удача, знаменье, предначертанье – все в снах является воину. Так Ахилл и прочие ахейские мужи постигают в сновидениях промысел богов. Все гражданское и промышленное, в миру трудом добываемое, – это истинный воин презирает не меньше, чем Обломов. Что кольчуга, что халат – лишь бы не уродливый штатский костюм, где телу нет ни богатырского размаха, ни домашнего приволья.
Труд – вот главное звено, выпавшее между сновидчеством и воительством, благодаря чему они и связались в российской жизни напрямую. И если окончена война, то найти себя в повседневных трудах бывает непосильно недавнему воину. Своя трагедия была у тех, кто не в поле мертвыми полегли, а мирно уселись за канцелярские столы. Вспомним хотя бы «Гадюку» А. Толстого и ее гадливость к штатской жизни: пример амазонки даже нагляднее, чем рыцаря, потому что прирожденная женская радость мирного быта – и та навсегда отравлена адреналиновым упоением боя.
«…Ему скучно становилось жить без войны, лишь с одним завоеванием», – раскрывает Платонов душу чевенгурца Кирея. Правда, нет ничего завоеванного, с чем и дальше нельзя было бы воевать, – не в том ли причина обязательного усиления классовой борьбы после уже достигнутой классовой победы? Сначала уничтожают прямого врага, потом косвенного; сначала встречного-поперечного, потом попутчика; а уж кончают на себе и с собой. А чтобы сократить всю эту тягомотину долгого боя, можно сразу воспарить к конечному счастью – «поскорее истощить свое время во сне» (Платонов).
«И вечный бой – покой нам только снится» – угадал Александр Блок это сновидческое начало самого боя («На поле Куликовом»). Можно было бы добавить: «И вечный сон, а бой нам только снится». Во сне все невероятно и ошеломительно, как в бою, и душа сразу получает все, чего просит.
То, что обломовская праздность вовсе не исключает корчагинской воинственности, наоборот, предполагает ее, – сказалось уже в образе Ильи Муромца, первого нашего Обломова и первого нашего Корчагина. Тридцать лет просидел Илья сиднем на печи, чтобы потом уж вволю поскакать-порезвиться в чистом поле. Быть может, не случайно Обломов и назван Ильей, да и в батюшки Муромец годится Илье Ильичу – тянется за этим именем из былинного прошлого какой-то лениво-засыпающий след.
Вот они где сцепились корешками эти столь далекие разветвления русской словесности – Обломов и Корчагин. А вновь срослись у Андрея Платонова, где два эти мотива: лежание на печи и смертельный бой – уже не представлены разными персонажами, но сливаются в странном, зачарованном состоянии рыцаря, грезящего в сам момент сражения, словно застывшего на скаку и притом скачущего во сне. Та же самая некапитальность, ненакопительность народа, которая сказалась в его охочести ко сну, рассеянию, забытью, – она же сделала его и бесстрашным воином, всегда готовым оторваться от скопидомских забот и встать под простреленное знамя. Копенкин и подобные ему копьеносцы не знают страха, не жаль им и собственной плоти – в конце концов, это все тот же «буржуазный достаток», сколоченный на белках, жирах и прочей «прибавочной стоимости» организма. Вот отчего не любят жирных, чуя, что они носят свой капитал в боках и выпуклостях, а пролетарский человек должен расходовать свое тело на общественную пользу вплоть до полного исчезновения. Нечего жалеть, нечего терять, ничего не накопили мы в этой копеечной жизни и потому всегда готовы к иной. Сон – в охоту, гибель – в забаву.
Эта заблудшесть души в пограничных областях между жизнью и смертью хорошо передана у Бориса Пастернака в стихотворении «Сказка» – о чудо-богатыре, который вызволяет красавицу из драконова плена. Вспоминая бродячий сюжет о Георгии Победоносце, поэт вносит в него странный поворот – чтобы сказать правду о своем времени. Воин, как и положено, побеждает дракона – но сам, вместе с освобожденной красавицей-душой, впадает в оцепенение. Такого неожиданного развития сюжета нет в фольклорных песнопениях о храбром Егории. Что это за невероятная победа и какою ценой она дается, если побежденная смерть все еще держит и воина, и деву в плену победительного сна?
Конь и труп дракона… Но сердца их бьются.Рядом на песке. То она, то онВ обмороке конный, Силятся очнутьсяДева в столбняке. И впадают в сон.Это уже не только сказка, это история. Дата под стихотворением – 1953 год: дракон умирал, а спасенная краса и сам воин-спаситель впадали в забытье и встречались душами в царстве сновидений 134 .
<- 134
Автограф первоначальной редакции стихотворения – в письме Б. Пастернака Н.А. Табидзе 29 октября 1953 года.
Так начинается и так заканчивается последняя часть стихотворения. Кому так царственно дремлется, за чьими смеженными веками проносятся целые миры и столетья? Это душа самого народа тоскует «во власти сна и забытья». И не разобрать в этой «Сказке»: то ли освободитель заснул «от потери крови и упадка сил» – то ли сама спящая дева видит в снах своего освободителя. То ли сон после битвы, то ли битва во сне. 1953-й. А до того: восемь лет забытья после четырех лет битвы. И сотни лет перемежающихся битв и сновидений.
На протяжении веков российское общество страдало биполярным расстройством, не в узко-психологическом, но в культурно-историческом смысле. При этом маниакальное начало преобладало среди господствующих сословий, на вершинах политики и культуры, тогда как народные массы были погружены в депрессивное состояние, отразившееся в унылых, тягучих народных песнях, в тоске и жалобах, а пуще всего – в бесконечном равнодушии ко всему.
Маниакальный склад личности ярче всего обнаруживался у выдающихся людей; собственно, сила маний и фобий и выдвигала их на передний край – деспотов и революционеров разных поколений. Упорные и неистовые однодумы, знавшие «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть». У всех этих людей, даже при величии натуры и гениальной одаренности, есть «предрассудок любимой мысли», навязчивая идея, оттесняющая все остальные. Как будто сама действительность так зыбка, податлива, безразлична, что лишь предельным сужением всех усилий – однодумием, одночувствием – можно внести в нее смысл и цель.