ЖАНРЫ

Ищем человека: Социологические очерки. 2000-2005

Левада Юрий Александрович

Шрифт:

Получается, что всеохватывающие процессы адаптации оказываются дифференцирующими, формирующими новые структурные группы в обществе, определяющими функции и ответственность элит и т. д. Перспективы общественных перемен, их устойчивость и глубина определяются не «средней» массой (мнениями, голосованиями «всех»), а способностью определенных, специализированных групп и структур воздействовать на ситуацию.

Функции консервативных настроений

Хорошо известная историческая особенность отечественного развития как в досоветские, так и в советские, и последующие времена заключается в том, что любые сколько-нибудь прогрессивные сдвиги осуществлялись с помощью старых институтов и методов, при неучастии и незаинтересованности масс, разве что за исключением сугубо разрушительной составляющей перемен. Каждый шаг «вперед» предполагал укрепление механизмов насилия, личной зависимости, иерархизма и коррупции в общественном строе (в терминологии Л. Гудкова – «традиционализирующая модернизация»). Продолжая эту печальную традицию, некоторые российские реформаторы все еще надеются, что формирующийся на их глазах авторитарно-мобилизационный режим способен провести в жизнь их экономические замыслы. Значительно более реальные шансы имеет использование консервативных массовых настроений для укрепления авторитарных, великодержавных, реставраторских тенденций.

Символы действенные и «мертворожденные»

Символические аспекты человеческого действия приобретают особое значение в период перемен и потрясений, неопределенности социальных ориентиров и нестабильности ценностных регуляторов. Символическую роль могут приобретать термины, имена, тексты, даты, флаги, ритуалы и т. д. Позитивные (в контексте определенного движения, изменения) символы восполняют разрыв между реальным и желаемым положением вещей, мобилизуют активность, заменяют аргументацию. Негативные – отталкивают, демобилизуют и пр. (конечно, это крайне упрощенные разделения, при более подробном рассмотрении можно было бы выделять универсальные и партикуляристские, национальные, традиционные и другие символические структуры).

Эпоха перемен (после 1985 и 1991 годов) в значительной мере обесценила советскую символику, в том числе идеологическую, но не создала никакой собственной. Попытки придать символически мобилизующий смысл терминам «перестройка», потом «реформа» (в значении 1992 года) давно провалились. Не удалось сделать символом «новой России» (тоже, по существу, дискредитированный термин) «август 1991 года», его надежды и жертвы. Даже введенный в те дни в обиход российский триколор был позже символически перекодирован как принадлежность петровской исторической традиции. Позднейшее (характерное для ельцинского периода) обращение к российско-монархической символике (орлы, ордена, украшения, «придворные» нравы и т. д.) не привлекли общественного внимания и не играли никакой заметной роли в ориентации настроений и мнений. Другое дело – архаические по своему происхождению, но не утратившие влияния на значительную часть населения символы (в основном словесные) державного величия, национальных интересов, военной мощи, порядка, противостояния «козням» внешних врагов и т. п. В этом ряду оказалось и сугубо символическое церковное возрождение, оказывающее влияние в основном на внешние формы государственной и повседневной жизни, но лишь в малой мере – на ее идейные или нравственные устои. Даже официально признанная несчастной первая чеченская война 1994–1996 годов задумывалась как «маленький победоносный» символический жест восстановления государственных ценностей. Получается, что все символические структуры, вводимые в оборот на протяжении 15 лет, оказывались мертворожденными.

Вполне понятно поэтому, что команде нового президента, пообещавшего, кстати, устранить «разрыв» с прошлым (т. е. с советским прошлым), снять конфронтацию с компартией, не оставалось никакого иного символического выбора, кроме обращения к призракам советской государственной символики (военное знамя, музыка и стиль гимна). При выборе между (абсолютно нереальной) русской «Марсельезой» и (тоже нереальным) «Боже, царя храни!» государственный и массовый разум солидарно останавливаются на александровско-михалковской «середине». Неизбежность именно такого решения стала очевидной, когда утихли критические страсти, а «консервирующие новации» получили как парламентскую, так и массовую поддержку.

(В феврале 2000 года идею старой музыки для государственного гимна поддерживали 27 % опрошенных, в октябре-ноябре, когда развернулась соответствующая политрекламная кампания, – 46 %, в конце декабря, после голосования в Думе, музыку А. Александрова одобрили уже 75 %; N=1600 человек для всех трех опросов.)

Проблема символики переместилась в другую плоскость – выяснения пучка реальных значений происшедшего. Один из моментов – демонстративное невнимание власти к мнению и шумным протестам «правых» – слишком очевиден и комментариев не требует. Главный вопрос: означает ли все это своего рода стартовый выстрел, символ реального реверсивного поворота или появление очередной мертворожденной символической структуры, подменяющей какое бы то ни было движение? Ответ на этот вопрос определяется не намерениями президентского окружения, а прежде всего возможностями их осуществить – политическими, экономическими, международными.

Особая сторона проблемы, которой до сих пор исследователи «человека советского» уделяли слишком мало внимания, – социальная мифология, без которой не обходится никакая общественная система.

В нынешних условиях в общественном мнении явно преобладает традиционный, консервативный и консервирующий набор представлений о «добром» властелине при скверных боярах, счастливом прошлом, коварных чужеземцах и собственной жертвенной судьбе.

В существующих условиях все три выделенные «оси координат» человека находятся в состоянии сложного кризиса, т. е. ломки и формирования механизмов дальнейшей деятельности в соответствующих направлениях.

Острота ситуации определяется тем, что энергия разрушения, высвобождения от старых ограничений практически полностью исчерпана за предыдущие годы, нерешенность принципиальных проблем общественного и государственного устройства, отсутствие его нормативно-правовых основ ощущается людьми сильнее, чем когда-либо ранее. В этих условиях заметно возрастает роль «призраков» советского прошлого – не только как ностальгических фантомов или символов, но и как вполне реальных структур, традиций, нравов (продуктов «полураспада» разрушенной системы). Отсюда «реставрационные» надежды одних и опасения других. Для того чтобы оценить их обоснованность, нужен, очевидно, обстоятельный анализ исходного состояния – положения человека в «традиционном» советском обществе (это особый предмет рассмотрения) в соотнесении с переломами и сдвигами последних лет. Пока же стоит лишь отметить, что наблюдаемые (и по-разному влияющие на общество и общественное мнение) «призраки» прошлого реальным реставрационным потенциалом не обладают. Это относится и к таким химерическим образованиям, как сочетание самовластия с рынком или агрессивная мобилизация под лозунгами конституционного порядка и т. п. Процессы разложения и распада социально-политических систем (особенно если рассматривать их в «дальней», поколенческой перспективе) столь же необратимы, как термодинамические.

Но продукты такого распада (полураспада) в каждый момент, на каждом этапе значимы сами по себе, могут долго воздействовать на общественную атмосферу, на самоопределение человека.

«Человек советский»: реконструкция архетипа

Исследование современных характеристик и вариантов наследия «советского» социально-антропологического типа требует экспликации первоначального, в некотором смысле «архетипического» образца этого феномена. Значение и сложность этой задачи становятся более очевидными по мере углубления в современный материал изучения. Публицистически оправданные приемы отождествления или, наоборот, противопоставления изначального (или классического) образца и его современных форм, очевидно, становятся неплодотворными в рамках научного анализа. В то же время очевидно, что сколько-нибудь строгие средства рассмотрения «советского архетипа» невозможны; материалы соответствующих эмпирических исследований фрагментарны и относятся к поздним периодам существования советского режима, первая волна нашего исследования (1989) застала «человека советского» в период упадка и трансформации. Необходимая реконструкция может опираться лишь на косвенные данные и носит преимущественно аналитический и гипотетический характер.

Особая проблема – интерпретация имеющегося в распоряжении исследователей достаточно обширного и представительного материала о ценностях и установках старших возрастных когорт, т. е. людей, которые в 1989 году были старше 50 лет (и сформировались в стабильно-советских условиях). Он позволяет в какой-то мере представить некоторые особенности более ранних форм интересующего нас феномена, но не более того: даже относительно прочные и давно сложившиеся антропологические комплексы подвержены влиянию перемен.

Еще одна методологическая трудность обусловлена неоднозначностью («многослойностью») как косвенных, так и непосредственных показателей состояния общественного мнения. Данные, относящиеся к советскому прошлому, – имеется в виду преимущественно «классически советское», наименее подверженное социальной эрозии время – трудно сопоставить с получаемыми в современных условиях средними или социально-групповыми показателями. Классическое советское общество являлось значительно более однообразным по сравнению с нынешним, но зато различия между массой и элитарными слоями были более значимыми. А потому особый смысл приобретал и «вечный» разрыв между демонстративным и реальным уровнями изучаемых показателей: универсальный императив выглядеть «как надо» накладывал заметный отпечаток на самооценки и самовыражение «массового» человека советской эпохи.

Анализ проблемы советского «архетипа» приобретает определенную актуальность в условиях очевидного оживления в обществе реставраторских тенденций и связанных с ними опасений. Примечательно, что тенденции реставрации (или реанимации) ряда характерных черт «человека советского» (изолированного от «человека западного», чуждого рациональному расчету, окруженного врагами, тоскующего по «сильной руке» власти и т. д.) действуют после общепризнанного крушения идеологических структур и соответствующих им пропагандистских стереотипов, присущих советскому периоду. Это подкрепляет предположение о существовании некоего исторического «архетипа» человека, «архетипа», уходящего корнями в социальную антропологию и психологию российского крепостничества, монархизма, мессианизма и пр. Впрочем, следует учитывать также и продолжающееся воздействие на население квазипатриотической пропаганды, которая отнюдь не исчезла, избавившись от «революционной» фразеологии.

Отметим еще один фактор интереса к исходным особенностям «человека советского». Чем дальше уходит в прошлое его собственное время, тем более привлекательным представляется оно массовому воображению. Демонстративная ностальгия, естественно, служит прежде всего способом критического восприятия нынешнего положения. Ее побочный результат – поддержание в различных группах общества, вплоть до социально-научной среды, идеализированных моделей советского прошлого (кстати, аналогичная идеализация наблюдается и в сегодняшней западной советологии). Действует, впрочем, и прямо противоположная тенденция – возврат к полемически оправданному для своего времени представлению советской эпохи как некой «черной дыры», абсолютного тупика, выбраться из которого не дают возможности никакие реформаторские усилия.

Поделиться с друзьями: