ЖАНРЫ

Ищем человека: Социологические очерки. 2000-2005

Левада Юрий Александрович

Шрифт:

В социологическом плане важна, разумеется, не сама по себе конструкция образа «врага», а его функциям общественных настроениях и общественном мнении. В определенных условиях, например под влиянием тяжелых поражений (как в начале войны в 1941 году), этот образ может оказаться пугающим, сеющим панику, дезорганизующим. Понятно, что современные идеологические «технологи» рассчитывают на такой имидж неприятелей, который исполнял бы иную, мобилизующую роль (т. е. на превращение массовых эмоций страха в организованную ненависть по отношению к врагу и готовность безоговорочно подчиниться военной или государственной дисциплине, жертвуя личными интересами; аналогии с событиями военных и последовавших за ними лет очевидны). Но если «мобилизация ненависти» в борьбе с таким противником, как сегодняшний чеченский сепаратизм, в определенной мере еще связана с надеждами на успех (правда, в общественном мнении в такой успех верят все меньше), то призывы к противостоянию «всемирному заговору» очевидно рассчитаны не на победу над врагом, а только на внутреннее потребление, на социальную мобилизацию ради решения каких-то внутриполитических или даже внутриклановых задач.

Стоит обратить внимание на то, что терминология «всемирного антироссийского заговора» как будто приходит на смену бытовавшим в последние годы, после сентября 2001 года, ссылкам на «мировой терроризм». (По исследованию 2003 года, N=2000 человек, 61 % указал на «международных террористов» как на врагов России.) В этом есть своя логика: «мировой терроризм» для российского человека и власти – некая космополитическая абстракция, создававшая видимость единения России с Западом – единения скорее внешнего, пригодного лишь для использования на уровне саммит-дипломатии и т. п. Как источники, так и адресаты угрозы остаются анонимными, далекими от привычных образов. Кроме того, концепция мирового терроризма предполагает довольно рискованную для российского руководства линию международной легитимизации чеченской войны (международные корни – международное посредничество – международный контроль и т. д. – вплоть до международного трибунала по военным преступлениям). Неудивительно, что на отечественной политической почве такое направление мысли привиться не могло. А «всемирный антироссийский заговор» – совсем иная, традиционная, знакомая идеологическая конструкция; ее адресат понятен, а основные элементы, хотя еще и не названы поименно, очевидны – тот же «Запад», США, «финансово-промышленные круги» (т. е. та же «мировая буржуазия»). Но, как мы уже видели, эта конструкция приемлема в основном не для сегодняшних, а для «вчерашних» общественных слоев. Можно, правда, предположить, что идея «заговора» появилась в рамках подготовки следующего, условно говоря, «послепутинского» политического варианта; проблема его осуществимости нуждается в особом рассмотрении.

Традиционной составной частью концепции мирового заговора служит представление о «внутренних врагах» («предателях», поддерживаемых зарубежными силами во вред нашей стране и ее военным акциям). Между тем значительного резонанса в общественном мнении такие суждения не получают. Согласно данным одного из опросов (ноябрь 2004 года, N=1600 человек), около 40 % одобряют действия политиков и общественных деятелей, выступающих за переговоры с чеченскими боевиками, 12 % считают их призывы к переговорам вредными для страны, но только 6 % склонно видеть в таких людях «предателей и врагов России». (Такой взгляд разделяют всего 2 % среди самых молодых, но 9 % в 25–39 лет! по партийным электоратам – 18 % сторонников ЛДПР, 16 % – «Родины», как ни странно, 11 % – СПС, но всего 2 % – КПРФ и 5 % – «Единой России».) А попытку Комитета солдатских матерей установить контакт с представителями противоборствующей стороны одобрили тогда же 64 % опрошенных.

Чаще всего в 2003 году (N=2000 человек) в качестве врагов страны упоминались чеченские боевики (69 %), что неудивительно. Удивительным – а значит, требующим анализа – можно считать то, что после Беслана не был отмечен резкий всплеск воинственных настроений, сравнимый, например, с тем, который наблюдался после событий на Дубровке в 2002 году. Тогда почти на 20 % уменьшилось число сторонников мирных переговоров, а доля сторонников продолжения военных действий возросла примерно в той же мере, так что на короткое время их позиции стали преобладающими. А после трагических событий в Беслане аналогичные изменения общественных настроений оказались заметно более слабыми: если в августе соотношение сторонников войны и переговоров составляло 21:68, то в сентябре – 32:55, т. е. сохранился значительный перевес установок на мирный выход из положения. В октябре 2003 года (N=1600 человек) чувства «ненависти, мести» по отношению к чеченцам испытывали 24 % опрошенных, не испытывали 69 %; в октябре 2004-го (N=1600 человек) – 29:57. Такой рост негативных установок уместно оценить как довольно сдержанный.

Очевидно, что патриотической мобилизации общественных настроений – сопоставимых с такой, которая отмечалась в США сразу после террористической атаки и сентября 2001 года («равнение на флаг»), – в России после серии терактов лета и осени 2004-го не произошло. Если полагать, что декларации, прозвучавшие как бы в ответ на бесланские вызовы, были рассчитаны на непосредственный массовый эффект, то в их действенности следует усомниться. «Человек обыкновенный» не был охвачен ни ненавидящей яростью, ни восторгом повиновения, иначе говоря, не перешел из обычного состояния в возбужденное. Но нуждалась ли власть в таком переходе (или, скажем осторожнее, имела ли основания рассчитывать на такую возможность)? Правомерно предположить, что реальной целью как будто мобилизующих акций и деклараций служит отнюдь не взвинчивание социальной атмосферы и перевод общественных настроений в фазу напряженности, возбуждения, а всего лишь имитация такого перехода, которая служила бы прикрытием – и признанием – собственной неспособности найти реальный выход из созданных за последние годы тупиков.

В пользу такого предположения свидетельствуют и упомянутые выше воинственные демонстрации юных послушников власти.

Возникает таким образом весьма интересная в аналитическом плане проблема соотношения и взаимных переходов «прагматических» и символических (ритуальных, имитационных, коммеморативных и пр.) состояний или акций. Такое соотношение методологически удобно рассматривать в рамках смены фаз в процессах, которые можно обозначить, несколько расширяя классическую терминологию, как «рутинизация».

Рутинизация: прагматические и символические аспекты

В рамках терминологии, использованной в настоящей статье, к рутинизации можно относить, например, процессы перехода от возбужденного («героического») состояния общества к обычному, «рутинному».

Динамическая структура процессов такого типа предполагает переоценку как практических ожиданий (прагматики), так и символических облачений социального действия. Как отмечалось выше, в «героические» периоды общественных переломов происходит трансформация общественных ожиданий, представлений о социальных институтах и лидерах, о самих переменах, о противостоящих силах, о собственных потерях и достижениях и т. д. – по канонам социальной мифологии. В результате, скажем, изменения во властвующих элитах представляются переворотом исторического масштаба, высокопоставленные чиновники – лидерами нации, облаченными (массовым воображением при поддержке масскоммуникативного понуждения) в тогу легендарных героев-спасителей, оппоненты и скептики приобретают значения «заклятых» врагов или их «пособников», а последствия хаоса и некомпетентности выдаются за жертвы, приносимые на алтарь будущих успехов. В той или иной форме и в различных масштабах – от гипертрофированных до пародийных – такой набор семиотических признаков обнаруживался в начале каждого значимого периода минувшего столетия, в дальнейшем происходила его деформация и переоценка, своего рода «обратный отсчет» социального времени (правда, неспособный воспроизвести пройденные этапы в их целостности).

С чем-то подобным приходится сталкиваться и в последнее время.

Расставание общества (как и отдельного человека) со своими иллюзиями, как показывают исторический опыт и современные наблюдения, простым не бывает. Так, расставание общества (прежде всего его интеллектуально-политизированной элиты) с иллюзиями коммунизма заняло десятилетия, происходило в несколько этапов, с романтикой перестройки прощались не столь долго, но тоже не просто. Трансформацию ожиданий и символов последующего периода еще предстоит изучать обстоятельно.

Во всех случаях пути трансформации прагматических и символических компонентов расходились. Уровень практических действий и ожиданий шаг за шагом снижался, фантастические ожидания прорыва к новой жизни, изобилию, мировому уровню и т. п. низводились до некоторого улучшения или даже до простого сохранения достигнутого ранее. (В любом случае отсчет от воображаемого будущего заменялся отсчетом от наличных обстоятельств, происходило «приземление» образца.) Такова, в принципе, прагматическая составляющая рутинизации.

Иначе происходит, по-видимому, трансформация символических компонентов этого процесса. В «героические» периоды идеологические символы, лозунги, личная харизма лидеров исполняют существенные мобилизующие, консолидирующие и тому подобные функции. По мере рутинизации такие символы утрачивают «прикладные» значения, но могут относительно долго сохраняться в ином качестве – как сугубо ритуальные или церемониальные условности, как воспоминания об утраченных иллюзиях (фигурально выражаясь – как тени несбыточных надежд). Омертвевшие, опустошенные символические конструкции «второй свежести» не поддаются прагматической критике или ревизии именно в силу своей отрешенности от социальной реальности. В итоге получается, что прагматические надежды угасают, а их тени, символы надежд, остаются, практическое доверие к лидерам заменяется символическим (символы доверия), да и лидеры превращаются в символы лидеров (траектория образа выглядит примерно как путь от должностного лица к лидеру, от лидера к «живому» символу, затем к символу омертвевшему). Примеры таких превращений наблюдались и на исходе советской системы, и в годы кризиса перестройки и ельцинского правления. Если взглянуть на проблему с другой стороны, как бы «снизу», нетрудно заметить, что «человеку обыкновенному» в его нынешнем полудовольном и усталом состоянии вовсе не нужен решительный герой («лидер-преобразователь»), как не нужны и радикальные потрясения с их неизбежными издержками и жертвами – достаточно успокаивать себя представлением о существовании символического «гаранта стабильности». Недаром именно этой маской пользуется власть, даже принимая решения, опасные для «стабильности», в частности для наличного баланса надежд и разочарований. Но, как мы уже видели, образ «героя-лидера» в массовом сознании существует в комплексе (в «одном флаконе») с образами «врага», «жертвы» и пр. И процедура «рутинизирующей модернизации» касается всех этих компонентов: символический лидер проводит символическую мобилизацию под предлогом противостояния столь же символическим противникам и т. д. – впрочем, понесенные утраты нередко оказываются настоящими.

Как известно из регулярных опросов, постоянно наблюдается разительное расхождение массовых оценок деятельности президента и назначаемого им правительства (например, в январе 2005 года, N=1600 человек, разница между позитивными и негативными оценками составляла у президента +33, у правительства-32). Объяснить это явление можно, скорее всего, отмеченным выше расхождением прагматических и символических функций: первые в общественном мнении относятся к правительственным, а вторые сохраняются за президентом. Поэтому министрам приходится отвечать – правда, только перед общественным мнением – за все беды и трудности, а президентские рейтинги остаются почти неприкосновенными, «тефлоновыми». (Из той же логики разделения функций вытекает и приписывание президенту достижений в росте зарплат и пр.)

Поделиться с друзьями: