Ищите ветра в поле
Шрифт:
Ехали почитай что полдня по пыли да по жаре. Устали, заморились и люди и лошади. Въехали в город, долго тянулись по мощеным улицам мимо церквей, кладбищ, стен каких-то заводиков, мимо трактиров и парикмахерских, казенных учреждений и парков. Проехали вокзал — белый и нарядный, с толпами бродящих сонно по перрону людей, шумный от гудков и стука колес — и спустились под гору к реке. Вот тут и будет завтра ярмарка — вот она, веселая и пестрая, как луг у них в Хомякове за домом Никона Евсеевича. То завтра, а пока они переехали мост и поднялись по булыжной площади, въехали в узкую улочку высокого монастыря. Здесь и Талгское подворье, здесь и постоялый двор брата Никона Евсеевича.
— Вот и приехали, — проговорил он, заворачивая лошадь в ворота. — Слава богу, благополучно приехали.
Он привязал лошадь к стойке, задал ей сена, снесли мешки с мукой под навес, по-хозяйски, как дома все равно. И только после этого сказал Никон Евсеевич Валентине и Трофиму:
— Ну, айдате повидаем братца...
Поднялись по лестнице в зал, полный народу за столами. Поднялись еще по одной лестнице, и тут навстречу сам Аникей Евсеевич, братец: полный, розовая плешь так и сияет, за ухом карандаш, на локте, как у официанта, полотенце. Обнялись они с Никоном Евсеевичем, расцеловались так звонко, что Валентина даже рассмеялась. А Аникей Евсеевич и ее обнял, поцеловал тоже в щеку:
— Племяшка-то растет и цветет.
— Куда уж тут расти, — вздохнула Валентина и вроде обиделась даже. Теперь Аникей Евсеевич глянул на Трофима:
— Работает все паренек?
— Работает, — солидно ответил Никон Евсеевич. — Пусть зарабатывает и себе, и на дом брату. Вот завтра сапоги присмотрим...
Они прошли в отдельную комнату рядом с кухней, чистую, с картинами на стенках, с нежными занавесочками на окнах. Аникей Евсеевич усадил их за стол, приглушенно пояснил:
— Укромное местечко соорудил. Для начальства. Мало ли из уезда кто. Из губернии, бывает, заглядывают. Не в общей же зале какого-нибудь директора. Ну и веду сюда. Остаются довольны... Эх-ха. Вот те и братство, как на знаменах-то писали. Ну и вы будете довольны...
Он повернулся, понесся к двери.
Половой появился тут же, поставил поднос с ветчиной, белым хлебом, горчицей, кислой капустой и свежим лучком. Снова слетал на кухню — принес бутылку какого-то темного, похожего на деготь вина. Тут и сам Аникей вышел, подсел к столу. Налил Никону Евсеевичу и Трофиму как равному, точно и не батрак Трошка, а, скажем, волостной начальник. Даже поклонился Трофиму, а тот оробел, сидел как деревянный. Никон кивнул ему:
— Глодай, Трошка...
Выпил Трофим, принялся жевать ветчину, захрустел капустой. Почаще бы такие ярмарки. Смотрел на медведей с умилением и довольством. Ах, черт, вот какая жизнь бывает. Отдельный кабинет, закуска, сладкое, пахучее вино, похожее на церковное.
А Аникей тем временем жаловался брату на поборы со стороны местной власти. Никон Евсеевич вдруг ударил ладонью по столу, так что зашлись в пляске стаканы, брякнулась на пол вилка:
— Тебе что, — проговорил, поднимая вилку, кладя ее снова на тарелку, — а я вот без всего остаюсь. Еще немного — и в половые к тебе. Сход был у нас. Землемер Демин, чай, слыхал о нем...
— Как же, — шепотом сказал братец, оглядываясь, — по всему городу разговоры. Кто да за что...
— Кто да за что? Откуда теперь узнаешь.
Никон Евсеевич вытер губы, глянул тут вдруг мельком на Трофима:
— Землю отхватил у меня. Мол, нужен один клин для бедняков у деревни. И чтобы с водопоем, с проездами и прогонами. А моя мешает. Вот мне и говорят: твою берем в общий клин, а тебе на дальноземье. Ну, в общем, прижали тех, у кого поболе земли. Арендную тут же отняли без разговоров, покосы лишние... Ну, я отказался и вовсе от земли. Как все буду... Пока огородиком займусь. А там посмотрю... В общество не собираюсь вступать. Дом у меня крепкий. Сам что хочу, то и делаю. Если тяжеловато, найму вроде Трошки, помогут. А там со всякими голоштанными обобществляй имущество. Ему что, у него ничего, а у меня один дом что стоит...
Аникей не удивился и даже не посочувствовал. Лицо его, какой-то иконной темноты, было пасмурно и задумчиво, и думал он о себе, пожевывая вяло.
— Мне тоже не легко здесь, в уезде. Все буржуем именуют. Рады разворовать всё. Оскорбляют то и дело. Идешь, а вслед пьяный какой-нибудь: «Эвон, недорезанный». Мальчишки свистят, из рогаток бьют по стеклам. Не успеваю вставлять. Обидно от этих мальцов... Ты о Тимохе Горячеве слышал, из-под Судиславля?
— Как же, — живо отозвался Никон Евсеевич. — По лесным делам с отцом были на той стороне. Видеть его не видал, но деревню представляю. Около нее лесник жил, к нему мы и ходили выбирать делянку... А историю эту рассказывали...
— Сгонщики леса сидели здесь на прошлой неделе, — мотнул головой Аникей на перегородку. — Говорили, что неспроста учинил он злодейство. Будто вернулся из германского плена, хозяйствовать стал крепко. А у него землю... Вместо шести оставили две десятины. Травить посевы взялись. Лошадь за хвост привязали. Она три дня стояла, потом выдернула хвост. А какая лошадь без хвоста, уморилась вскорости. Изгородь сломали. И так от одного к другому. От взрослых терпел, но от малых плакал. Малые его дразнили, как меня вот здесь. Тоже огороды чистили, по стеклам хвостали. Плакал... Христом богом просил оставить его в покое, укротить ребятню. Потом грозить стал подпалить. Не верили, обещали в случае пожара убить его. На мирщину уехали мужики... Но тут он и пошел по деревне. С огнем в одной руке и с ружьем в другой. Палил и стрелял. Все поджигал на пути, во все стрелял: в корову, в собаку, в мальчишку, в бабу. Только и есть, что кричал: «Отвернись, гадина!» Бил куда ни попадя...
— Он и мужиков потом стал стрелять, — вставил с просветлевшим вдруг лицом Никон Евсеевич. — Те бегут с лугов, а он из-за бревен, как на войне, пошел снимать их одного за другим.
— Бабу у него спрятали для выкупа, — снова сожалеюще уже проговорил Аникей. — А то бы он напускал крови еще.
— В лесу потом жил, — подхватил Никон Евсеевич, нервно растирая ладонью мякиш хлеба, двигая челюстью. — Бежать за границу хотел... Ан, бабу жаль стало...
— Мне бы так, — склонился с отчаянием в голосе Аникей, — с ружьем и огнем по городу... Ах, черт, тоже, бывает, плачу. Нет, кончилось, знать, наше время, Никон, кончилось. Или в бедноту, или же в петлю.
Трофим сидел ни жив, ни мертв. В его глазах стоял тот Тимоха Горячев. Он шел с огнем и ружьем здесь, кидал огонь к виску Трофима, он целил в него. Рука даже вздрогнула, звякнула ложка о стакан, и сам он вздрогнул. Прочь бы от них, от этих братьев с их ухмылками, с их жутким хихиканьем. Никон Евсеевич вроде бы только сейчас заметил застывшего за столом батрака, кивнул ему, сказал строго:
— Глодай, Трошка, не слушай нас, болтаем пустое...
Аникей с беспокойством добавил и с какой-то почтительностью:
— Это ведь мы что слышим, о том и говорим. Наше-то дело тут стороннее. А ты сам что же, Никон, — обратился он к брату, — не ешь ничего?
Никон Евсеевич вздохнул, неторопливо, с аккуратностью собрал со стола крошки, кинул их в рот. Сказал же угрюмо — и недовольство блеснуло в его глазах:
— Пустой я стал, Аникей. Только пью... А ем мало. Не идет, забило кишки новой жизнью, вот те и затор вышел... А чтобы с огнем палить иль там стрелять — нет...
Он покачал головой, вдруг ударил с маху кулаком по столу и шепотом в лицо брату: